Замятин выпрямился, вскинул голову и сложил губы сердечком, как бы давая возможность слушателям представить Черкасского во всей красе.
– Горячий был человек, – продолжал он, – красив, чернобров, черноглаз, весь такой, знаете… как натянутый лук! Немцев не любил. Да и кто их любил? Да молчали… А он не молчал. Говорил безбоязненно, что хотел. Мол, теперь в России жить нельзя, мол, кто получше, тот и пропадает. А за такие слова в те времена…
– Опять, Иван Львович, больше других знаешь? – заметил Друбарев. – Язык у тебя прямо бабий – никакого удержу!
– А почему не рассказать? – Замятин смущенно посмотрел на приятеля и сразу как-то уменьшился в размерах. Видно было, что подобные замечания делаются частенько и что Замятин признает за Друбаревым право на такие замечания. – Почему не рассказать? – повторил он виновато. – Дело давнее, а Сашенька интересуется.
– Очень, – искренне заверил Саша. – Продолжайте, прошу вас.
– Плесни-ка мне жженочки холодной, – попросил Иван Львович. – Нету уже? Тогда хоть поесть принеси и рюмку водки.
Когда Саша вернулся со штофом водки и закуской, гости уже разошлись, и только Замятин, как захмелевший пан, сидел у стола, свесив голову на грудь, и шумно всхрапывал. Саша тронул его за плечо.
– Нет, милый, – вмешался Друбарев, – тебе его не разбудить… Скажи Марфе, чтоб постелила Ивану Львовичу в кабинете. Да пусть принесет туда колпак, войлочные туфли и мой тиковый халат.
– А как же его рассказ? – огорчился Саша.
– Поменьше бы ему рассказывать, да побольше слушать, – вздохнул Друбарев.
«Вот ведь какая штука жизнь, – думал он, – нет в ней никакой логики и смысла. И слава богу. Потому что, будь в ней логика, сидел бы мой велеречивый друг за решеткой. Что есть в России более секретное, чем „черный кабинет“? Человеку, который там служит, с собственной тенью нельзя разговаривать, язык надлежит проглотить! Перлюстрация иностранных писем – подумать страшно! А этот хвастун с каждым норовит поделиться своими знаниями. Как на него, дурня, еще не донесли?»
Утром Саша попытался возобновить вчерашний разговор, но Замятин был скучен и немногословен.
– За что Черкасского пытали и на каторгу сослали? Про то один Господь знает да еще Тайная канцелярия.
– Она знает, да молчит, – вздохнул Саша.
– И правильно делает. Если все будут знать, что людей без всякой вины по этапу в Сибирь гонят, то какой же в государстве будет порядок?
– Иван Львович, – укоризненно заметил Друбарев, – зачем Саше знать твои дурацкие измышления по поводу порядка в государстве нашем?
Замятин с тусклой миной жевал томленную в сметане капусту, потом вдруг улыбнулся, заговорщицки подмигнул Саше:
– Сказывают, что попал на дыбу Черкасский из-за женских чар. – И, видя недоверие на лице Саши, он добавил: – Князя оклеветали, а виной тому была ревность к некой красотке-фрейлине, фамилию ее запамятовал.
– Не может этого быть! – воскликнул Саша. – Тут непременно должно быть политическое дело. Ведь с Черкасским и другие люди на каторгу пошли.
– А ты откуда знаешь? – Замятин звонко ударил ложечкой по маковке вареного яйца. – А если и пошли на каторгу, то все по вине той же юбки. Точно так, друзья мои… Это со слов самого Бестужева известно.
– Кого? – крикнули Саша и Лукьян Петрович в один голос.
Замятин подавился желтком, закашлялся, потом долго пытался отдышаться, ловя воздух широко раскрытым ртом.
– Все, Саша, – сказал он наконец. – Больше я тебе ничего не могу сказать. Но поверь – «шерше», Саша, «ля фам»…
– Пусть, – согласился Саша. – Женщина так женщина. Где в Петербурге дом Черкасского?
– У Синего моста. Ро-оскошный особняк! Только он там почти не живет. Там супруга его хозяйничает, Аглая Назаровна. Горячая женщина! Поговаривают, кому не лень языком молоть, что она так и не простила князю его измены.
На этом разговор и кончился.
«Ладно, – тешил себя Саша, надевая перед зеркалом великолепную, подаренную накануне Друбаревым шляпу. – Эти сведения тоже нелишние. Только были бы на месте мои неуловимые друзья. Впрочем, в такую рань они еще дрыхнут…»
Шляпа, великолепное сооружение с круглой тульей, загнутыми вверх полями и плюмажем из красных перьев, была великовата и при каждом движении головы сползала на лоб. Можно, конечно, и без шляпы идти к друзьям, но перья на плюмаже чудо как сочетались с камзолом цвета давленой вишни, и Саша решил для устойчивости чуть взбить на висках волосы.
– Сашенька, – Марфа Ивановна просунулась в комнату. – Вам вчера письмо посыльный принес. Поздно уже было, вы уж спали… пожалела будить… А сейчас и вспомнила.
«Посыльный? От кого бы это?» Саша поспешно разорвал склейку.
«Саша, друг! Обстоятельства чрезвычайные заставляют нас срочно покинуть город. Подробности нашего отъезда знает Лука. Он же откроет тебе тайну нашего временного убежища».
– Черт подери! Посыльный просил ответ?
– Нет, голубчик. Ничего он не просил. Сунул лист в руку и бежать. Торопился, видно, очень. – Видя Сашину озабоченность, Марфа Ивановна очень перепугалась.
«…тайну нашего временного убежища. Скажешь ему пароль „Hannibal ad portas!“[28]
Надеемся увидеть тебя в скором времени. Никита. Алексей».
Что еще за «Ханнибал ад портас». Ганнибал – это Котов, больше некому. Проворонил я берейтора! Пока я этим Зотовым и Черкасским занимался, Котов Алешку и высмотрел.
Саша бросил шляпу на стул и с размаху сел на нервно вздрагивающие красные перья плюмажа.
13
Евстрат не оправдал надежд Гаврилы. Нельзя сказать, что новый помощник был глуп, соображал он быстро и все объяснения понимал с первого раза, но был невообразимо ленив и пуглив.
Да и как не испугаться, люди добрые? Окна в горнице завешены войлоком, ярко, без малейшего чада, полыхает печь, в медном котле булькает какое-то варево, испуская пряный дух. Лицо у камердинера хмурое, руки мелькают с нечеловеческой быстротой, перетирают что-то в порцелиновой посуде, а губы шепчут бесовское: «Бене мисцеатур… а теперь бене тритум»[29]. В таком поганом месте и шелохнуться опасно, не то что работать.
Дня не проходило, чтобы Евстрат не кидался в ноги к Луке Аверьяновичу:
– Спасайте! Хоть опять под розги, но не пускайте к колдуну в услужение. Сдохну ведь. Он и минуты посидеть не дает!
А как не пускать? Камердинер ходил по дому барином и при встрече с Лукой не кхекал высокомерно, а показывал на пальцах величину долга за израсходованные на битую дворню лекарства. К чести дворецкого надо сказать, что долг не увеличивался.
– Не могу я тебя освободить от этого мздоимца, – увещевал он незадачливого алхимика. – Время еще не подошло. Но воли Гавриле не давай. Своя-то голова есть на плечах? Колдовские снадобья путай… с молитвой в душе. И посрамишь сатану!
День, который вышеупомянутый Ганнибал выбрал для приступа неких ворот, поначалу был самым обычным: трудовым для Гаврилы, горестным для Евстрата и томительным для Никиты с Алешей, которые послонялись с утра по дому, а потом вдруг сорвались с места и умчались в Петергоф.
Еще полчаса дом жил тихо, дремотно, но в этой штилевой тишине уже таилась буря. Огромная карета, золоченая и с гербом, влетела вдруг на сонную Введенскую улицу, грозя сшибить каждого, кто ненароком окажется на ее пути. Щелкнул кнут, заржали кони, и парадная дверь затряслась под ударами кулаков. Крики и вовсе были непонятны.
– От княгини Черкасской Аглаи Назаровны! Открывайте. Здесь ли местожительство имеет лекарь и парфюмер по имени Гаврила?
Степан смерил взглядом огромного, одетого в белое гайдука, подбоченился – нас Господь тоже ростом не обидел – и с важностью сообщил, что это дом князя Оленева.
Гайдук так и зашелся от брани, топоча белыми сапогами. Он громко выкрикивал адрес и присовокуплял, что фамилии парфюмера не ведает, но не возражает, чтоб тот назывался Оленевым, а что он князь, так это ему, гайдуку, без разницы и делу не мешает.