– Странно, – сказала Анастасия, – я не помню твоего лица, но хорошо помню фигуру, и как ты стоишь – руки опущены, голова чуть вбок. Где?..
– Под вашими окнами.
– Так это был ты? И в последнюю ночь? – Анастасия вдруг всхлипнула по-детски. – А я все думала – кто же провожал меня в дальнюю дорогу?
И, всматриваясь в Сашины черты и узнавая их, Анастасия не просто поверила каждому его слову, а растрогалась, вся озарилась внутренне. Ей казалось, что еще в Москве в толпе безликих вздыхателей она выделила горящий взгляд этот.
– Что о матери моей знаешь? – спросила она тихо.
– На дыбе висела…
– Ой, как люто… Как люто! У тебя мать жива? Не дай бог, дожить тебе до такого часа. Ты мне все говори, не жалей меня. Что ее ждет, знаешь?
Саша опустил глаза. Анастасия заплакала, заломила руки.
– Голубчик, но ведь все знают, что Елизавета обет дала не казнить смертию…
– Помилует.
– Если помилует, то кнут. В умелых руках он до кости тело рассекает, я знаю, рассказывали. Все прахом… Все надежды, вся жизнь. Видел, как горит мох на болотах, быстро, ярко, только потрескивает, вот так и моя душа… Матушка моя, бедная моя матушка…
Саша хотел пододвинуться ближе, но Анастасия сама легко соскользнула с кресла, села рядом и положила к нему на грудь голову. От раскаленного, как кузнечный горн, камина несло нестерпимым жаром.
– Я люблю вас, – прошептал Саша еле слышно.
– Вот и славно, мой милый. Люби меня. Хорошо, что здесь на родине будет живая душа по мне тосковать и плакать. А я не умею… Француз говорит, что я холодная, студеная… Тошно мне, голубчик мой, скучно. Живу как холопка – невенчанная. В Париже мне католичкой надобно стать, чтоб под венец идти. Дед мой был католик, но мать, отец, я сама – все православные, воспитаны в вере истинной. Это нехорошо – менять веру?
– Веру нельзя поменять. На то она и вера, – прошептал Саша отрешенно.
Анастасия чуть отстранилась, вглядываясь в его лицо, словно пыталась запомнить навеки.
– Как тебя зовут?
– Александр, – выдохнул он, – Белов.
– Са-аша, – ласково протянула Анастасия и осторожно, пальчиком погладила его брови. – Красивый, грустный… Са-а-шенька…
Радостный де Брильи ворвался в комнату, размахивая над головой паспортом:
– Звезда моя, все отлично! Через неделю мы будем в Париже, – и тут же осекся, взглянув в красное, раскаленное от каминного жара и слез лицо Анастасии. – Что это значит? Ваше поведение… Почему вы сидите на полу и обнимаетесь с этим?..
– Этот мальчик, последний русский, с которым я говорю, – запальчиво сказала Анастасия и еще теснее прижалась к Саше. – Он меня понимает и жалеет. – И, видя, что удивление де Брильи близко к шоку, добавила: – Я же еду с тобой, что же ты еще хочешь? Иди упаковывай сундуки!
– Да как вы смеете так?.. – Француз оторвал Анастасию от Саши и, словно куклу, бросил ее в кресло.
– Не прикасайтесь к ней, сударь! – Саша не помнил, как очутился на ногах, как выхватил шпагу. Он готов был биться со всей Францией, со всей Курляндией, со всем светом, но Брильи отмахнулся от него с досадой.
Анастасия вдруг вскочила и выбежала из комнаты. Де Брильи последовал за ней.
Саша сидел у камина до тех пор, пока последний уголек, исходя остатками тепла, не вспыхнул алым пламенем, чтобы сразу потускнеть и погаснуть. Тогда он встал и пошел к Бергеру.
Курляндец лежал на высокой кровати с выцветшим, когда-то розовым балдахином и надрывно стонал. Добрые руки Устиньи Тихоновны запеленали его бинтами до самой шеи, подсунули тугой валик под раненое плечо. Услышав, что кто-то вошел, он осторожно сдвинул мокрую тряпку со лба и поднял на Сашу мутные от боли глаза.
«Ловко пырнул его француз», – подумал Саша. Лицо Бергера посерело, нос заострился, как у покойника, веки набрякли.
– Какие будут распоряжения? – Саша нагнулся к его лицу. – Мне находиться при вас?
– Нет… – Бергер пожевал губами. – Скачи в Петербург.
– Что сказать Лестоку?
Бергер опять надолго замолчал, рассматривая пыльный полог над кроватью, изъеденные древесным жучком резные столбики.
– Скажи, что ты ничего не видел и не слышал, – сказал он наконец громко и зло. – Опознал, мол, и ушел. И еще скажи, что француз-каналья, чуть меня жизни не лишил. А лишнее скажешь, то, как вернусь в Петербург, такого о тебе расскажу, что Сибирь станет твоей родиной и кладбищем.
«А еще говорят – страдание облагораживает», – подумал Саша и ушел, хлопнув дверью.
Светало… В доме царила предотъездная суета. Саша бесцельно мерил шагами гостиную, спотыкаясь о сундуки и чемоданы, он старался ни о чем не думать: «Горевать будем потом, когда она уедет…»
– Вас барышня кличут. – Маленькая горничная выглянула из двери и поманила Сашу пальцем.
– Куда идти? – прошептал он непослушными губами.
Анастасия, в белом утреннем платье, исплаканная, бледная, словно не ходила, а плавала в утренней полутьме.
– Исполни, Саша, мою последнюю волю. – И, словно испугавшись своего высокопарного тона, она испытующе заглянула ему в лицо. – Передай это моей матери.
Саша послушно раскрыл ладонь, и на нее лег четырехконечный, ярко сияющий крест. В середине – тело Спасителя взметнулось в последней муке, крупные алмазы украшали перекрестия, а в оглавии, в финифтяной рамке, матово поблескивал гладкий, выпуклый изумруд.
– Анне Гавриловне в крепость? – растерянно прошептал Саша.
– Да, сделай доброе дело.
– Я передам.
– Что бы ни присудили ей – смерть или кнут, казнь будет всенародной. Ты пойди туда, донеси до нее мои молитвы.
– Донесу.
– Обо всем, что с ней будет на эшафоте, об ее последнем слове, знаке ли, о том, как примет муку, напиши мне. Дай срок, я человека пришлю из Парижа, ему и отдашь письмо. Скажи только, как тебя найти?
Саша назвал дом Лукьяна Петровича Друбарева.
Анастасия хотела еще что-то сказать, но смутилась, отвела глаза, глядя на еловые ветки за окном, их раскачивал ветер и сыпал обильную росу.
– Что на память тебе дать? – спросила она вдруг.
– Вот эту ленту, – глухо сказал Саша.
Анастасия тряхнула головой и розовая лента, стягивающая волосы, упала к ней на колени.
– Нет, лента – это не то. – Она с трудом стала отстегивать от пояса сапфировую брошь, сделанную в виде букетика фиалок. – Коли попадешь в Париж, это будет твоя визитная карточка. Вот и все…
Через полчаса Анастасия спустилась в гостиную уже в дорожном платье и больше не отпускала от себя Сашу до тех пор, пока не села в карету.
– Прощай, Саша. – Она протянула ему руку. – Прощай, голубчик. – Де Брильи окинул его недобрым, ревнивым взглядом, но ничего не сказал.
«Мы еще свидимся…» Впрямь ли она это шепнула или только почудилось? Колеса тяжело повернулись, заскрипели, и карета покатила по усыпанной хвоей дороге. Глядя ей вслед, Саша подошел к березе, погладил влажную кору.
«А правда ли, что русские делают нарезки на березах, собирают сок в сосуды и потом из этого варят мед? – очень серьезно спросил у него шевалье за завтраком. – У нас во Франции мед собирают пчелы… Кто поймет этих русских?» – добавил он словно про себя.
– А правда, кто их поймет? – сказал Саша. – И почему я не умер? И почему не бегу вслед за каретой? – И он заплакал, прижимая к лицу жесткие ветки березы.
27
Дошел, доскакал… Вот он, Микешин скит. Кажется, рукой дотянешься до стены, саженей двадцать – не больше, но ближе не подойдешь. Стоит скит на острове, не только высокие стены, но и глубокая вода озера ограждают от мира служительниц божьих. Черные от времени, плотно сбитые бревна забора, ворота с фасонными накладками, а над всем этим двухскатная тесовая кровля с крестом и купол колокольни, крытый свежими лемехами. Мужчине туда даже в монашеском платье хода нет, а в камзоле да при шпаге – он для них сатана, нежить!
Игнат тоже спешился и суетился около коней, подтягивая подпруги.
– Вот что, Игнат. Отправляйся-ка в деревню да сыщи место для ночлега. Дня на три, а там видно будет.