Прокл Петрович склонился над тарелкой с тощей котлетой и не сразу перенёс внимание на скромно подошедшего к столу прапорщика.
– Прошу прощенья… – сказал этот юноша с возбуждённо-серьёзным мелких черт лицом, с мягкими усиками.
Байбарин узнал сына своего друга. Антон Калинчин с началом германской войны поступил в юнкерское училище; пройдя ускоренный курс, провёл почти год на фронте. Он не сразу ответил на вопрос о домашних, и Прокл Петрович помрачнел в догадке.
Молодой Калинчин рассказал о смерти отца: передали знакомые. У Байбарина душа не лежала к дежурным словам соболезнования – пауза полнилась неловкостью, тяготила.
Наконец прапорщик сказал:
– Тут столько разговоров – у вас в Изобильной казаки красных перебили? Тысячный отряд Житора?.. И будто схватили самого?
– Отряд не тысячный. А этого взяли! – подтвердил хорунжий.
Глаза у молодого Калинчина остро блеснули восхищением.
– Так вы… участвовали?! Наши офицеры ужасно нервничают: правда про отряд или нет? Я вас познакомлю! Они представят вас атаману…
Минут через пять за столом Прокла Петровича уже сидели, помимо Антона, ротмистр-улан – длинный, сухощавый, но с круглыми сочными щеками эпикурейца, – есаул, чьё худое вытянутое лицо роднило его с щукой, и сотник – мужиковатый, с заснувшим в глазах выражением скупой улыбки.
Байбарина теребили вопросами: в чём состоял, кем был выношен боевой план?.. Он опасался предстать хвастливым и слышал:
– Ну хочется же знать!
26
– Я хочу знать! – приветствовал Марат приятеля, войдя в полуподвал, в котором тот изнывал больше часа. – Зачем ты рыскал там?
Вакер изобразил раскаянное стеснение:
– Пошёл просто так за стариком… ну, который у вас кормится. А он приплёлся на то самое кладбище… Откуда я мог знать?
Он показал прокушенную овчаркой полу реглана:
– Твои спустили на меня озверелых псов. Впору с жизнью прощаться…
Дверь в смежное помещение была открыта, там слышали беседу, и Житоров кивком приказал гостю выйти во двор. Сейчас здесь было пусто.
– Врёшь-врёшь-врёшь про дедуху! – стремглав выметнул Марат злым шёпотом. – Старик – прикрытие! О моей работе вынюхиваешь?
Юрий про себя вознегодовал: «Ни хрена не доверяет!» Обида невзначай натолкнулась на мысль, что Житоров пока не давал повода считать его неумным.
– Посуди сам, – голосом и лицом Юрий выразил боль от душевной раны, – как я, нездешний, мог догадаться, куда старик тащится?
– На калитке была надпись «Вход воспрещён»?
Друг глядел с наглой наивностью:
– Но дед-то прошёл…
– Ты надеялся на незарытые трупы полюбоваться? А может, думал – мы там приводим в исполнение и тебе повезёт увидеть?
Юрий, не имевший ничего против такой удачи, запротестовал:
– Ты что – меня не знаешь?! В вашем аппарате не работаю – так уж и дурак?
– Не виляй! У тебя нечистое любопытство к… – Марат вдруг забылся, на лице блуждала отвлечённо-неясная улыбка, – к работе со смертью… – закончил он.
«Работе со смертью», – повторилось в мозгу гостя.
– Кому-у? – внезапно озверел Житоров. – Мне не хочешь признаться? У-уу, говнюк!
Вакер почувствовал, что приятель перехлестнул и не только можно, но необходимо «взорваться».
– Как власть преображает человека! – горестно съязвил он, поморщился и добавил дрожливо-оскорблённо: – Ты сам – то, чем меня назвал.
Друг между тем думал: «Что если Юрка (кто его знает?) окажется даровитым романистом?»
Житоров сейчас жаждал двух достижений: заполучить убийц отца и увидеть изданный в Москве объёмистый роман о нём.
– Не цепляйся к словам, – сказал мирно, но не без строгости. – Ты полез туда, несмотря на надпись, потому что знал: я тебя вытащу. Ты не ошибся. Но в нашей работе есть этика! – произнёс он с ударением. – Столичный хлыщ козыряет знакомством: вот как ты выглядишь. Нехорошо – спекулировать именем начальника.
Гость удручённо согласился, думая: приятель мало что выжал из очной ставки двух бывших дутовцев, и оттого он в скверном настроении.
Воспалённо-диковатые налитые кровью глаза начальника излучали сухой блеск.
– Чем тебе дедуха зенки мозолит? Уходишь от романа, распыляешь внимание…
Юрий возразил, убеждая: в книге может «сыграть» любая мелочь, привлёкшая творческое любопытство, какая-нибудь «случайность» будет в ткани вещи вовсе не случайностью, а… Он оборвал рассуждение, заметив, что Марат уже не слушает, и спросил как бы сам себя:
– Почему его к вам в здание пускают? Ага – сторож. Но почему сторожем взяли такого старого, дряхлого?
Житоров наградил себя, задавшись вопросом, полным презрения: «Если б твоего отца убили, мог ли бы ты питаться идеей отмщения?! Твоя стезя – мелочи вынюхивать, немощных выслеживать. Несчастный чуть живой старик и тот не даёт покоя!»
– Время идёт, я – на работе! – напомнив это приятелю, проводил его до ворот и пообещал навестить вечером в гостинице.
По пути в неё Вакер размышлял: Марат чересчур эмоционален для его должности. Он слишком много пламени расходует на историю отца: то есть на семейное, личное дело. Дед – шишка: внучок и выступает эдаким смелым спесивцем. Опять же растили революционеры: было от кого поднасытиться властолюбием.
27
А Юрия воспитывали во всепоглощающей любви к труду и к честному заработку. Он помнит ослепительный, щемящий сердце праздник: папа и мама подарили полусапожки телячьей кожи. Они пахли едко, кисловато – этот запах чарующе ударил в голову мальчика.
В полусапожках полагалось ходить только на занятия (он занимался в начальном училище) и в кирху. Родители Юрия, немцы Поволжья, исповедовали лютерано-евангелическую веру, и, пробудившись, а также перед сном сын читал наизусть: «Ich bin klein, mein Herz ist rein», «Wen ich liebe? – fragst Du mich. – Meine Eltern liebe ich…» («Я мал, моё сердце чисто», «Кого я люблю? – спрашиваешь Ты меня. – Моих родителей люблю я…»)
Семья жила в Покровской слободе, что располагалась на левом берегу Волги напротив Саратова. Вакеры имели домик с огородом, садом и коровником. В воскресные дни Юрий обувал старые грубые башмаки, что в своё время перейдут к младшему брату, и помогал матери везти на базар тележку с молочными продуктами. Родившаяся на Волге мать изъяснялась по-русски коверканно:
– Фкюсный слифки, сфежий сметана! Ошень дешёфый!
Приятной внешности мальчик в заботливо заштопанных носках, в опрятном костюмчике с заплатками на локтях и на коленях жгуче стеснялся выговора матери и своего облачения, которым он был обязан неукоснительно повторяемой дома мудрости: «Разумная скупость – не глупость!»
В каникулы Юрий отправлялся в Саратов и подрабатывал, продавая на улицах газеты. Любопытство подбивало заглядывать в них. Кражи, побег из тюрьмы, поджог, приткнувшийся к свае причала утопленник – всё это выпестывало изумлённое влечение к кругу тех, кто пишет о таких тёмных, мрачно-щекочущих случаях…
Страшась её хрупкости, он прятал от всех мечту стать газетным репортёром. Украдкой на клочках бумаги, сожалея, что этого не случилось действительно, писал: «Сообщение в газету. Дворник Клим застал свою жену с каким-то человеком. Человек быстро одевался, а дворник ругал его и бил, человек дрался тоже. Когда он убежал, Клим зарезал свою жену ножом. Пока больше ничего неизвестно».
Юрий изощрял хитрость, терзаясь – куда прятать «сообщения»? И выискал место: взобравшись по лестнице к крыше, засовывал клочки под черепицу с краю.
Теперь под этой крышей проживает младший брат со своей многодетной семьёй, а отец и мать занимают особнячок поодаль от главной улицы Энгельса (так ныне зовётся город, что ранее был Покровской слободой).
Отец, в прошлом фельдшер, по-русски говорил почти чисто. Осенью 1918 его мобилизовали в Красную Армию, но на фронт он не попал – служил в саратовском госпитале. Приезжая домой, плавно спускал со спины на пол мешок с прибережённым пайковым продовольствием, мыл руки и лицо над лоханью – мать понемногу подливала ему на ладони тёплую воду из кувшина. Он садился за стол, и в его движениях, во всём облике объёмистого в торсе мужчины с крепкой куцеватой шеей, с педантично подровненными «проволочными» усами, так и сквозило внутреннее равновесие.