– Слышал я! У помещика Елачича было четырнадцать тысяч десятин земли, а народ не имел ни клочка, умирал с голоду, – с возмущением сказал Газинур.
– Все бугульминские винокурни его были. В те времена в Бугульме на каждом шагу красовался либо трактир, либо «монополька» – это лавка, где водкой торговали. Эх, и говорить не хочется!.. – махнул старик рукой. – И посейчас, как вспомнишь те времена, душа болит. Детей полон дом, есть нечего, одеться не во что, топить нечем. Почёсываешь, бывало, затылок да удивляешься: «Что ж это такое? Где справедливость? Где ж она, правильная-то жизнь? Экие поля хлеба выращиваем, целые леса на дрова распиливаем, а в доме ни зёрнышка, дети с голоду пухнут, топить нечем…» Ну хватит, Газинур, сынок. Заговорился я. Истинно – одно слово рождает другое. Вон уж светать начинает, тебе надо и вздремнуть малость.
– А по мне хоть бы вовсе не спать сегодня. Честное слово, Сабир-бабай! У меня на душе… ну… точно она прозрела. Увижу Ханафи-абы – скажу спасибо. Пусть всегда посылает меня с такими хорошими людьми.
Газинур сходил на конюшню, подкинул лошадям сена и, громко напевая, направился к дому. Когда он проходил по мосткам, проложенным через неглубокий овражек, ему почудились голоса. Впереди мелькнул огонёк папиросы. «Хашим с Альфиёй любезничают», – подумал Газинур. У дома Гали-абзы залился лаем Сарбай. Газинур повернулся, чтобы приласкать его, и вдруг заметил за забором чьё-то светлое платье. Неужели Миннури?..
В мгновение ока пересёк Газинур широкую деревенскую улицу.
– Миннури… – позвал он. Голос его прерывался. – Ты разве здесь, Миннури? А я тебя в Бугульме искал. Жаль, что разошлись. Если бы подождала немного, подвёз бы на тарантасе.
Газинур сжал в своей широкой ладони маленькую руку девушки.
– Ой, Газинур! Сумасшедший!.. Разве так жмут? – вскрикнула от боли Миннури.
– Это я любя, Миннури, не сердись, – оправдывался Газинур, не сводя с девушки больших чёрных сияющих глаз.
Девушка почувствовала, что краснеет до корней волос. Встряхивая рукой, она потупила глаза, но не надолго. Снова подняла их, улыбнулась – и снова потупила. Но Газинур успел разглядеть, что скрывалось в душе девушки: Миннури любила его и хотела быть любимой. Минуты, когда Миннури раскрывалась, были редки и коротки. Только тогда и можно было подсмотреть те чувства, которые владели её душой, потому что уже в следующую секунду она, как ощетинившийся ёж, превращалась в сплошную колючку.
Вон она повела правой бровью, как-то по-своему поджала губы и заговорила тем же насмешливым тоном, каким недавно разговаривала с Салимом:
– Пять лет уж прошло, как я приехала, а ты ещё только плетёшься. Видно, от конного двора до нашего дома дальше, чем до Бугульмы.
– Сидели, толковали с Сабиром-бабаем, – сказал Газинур.
– Не иначе, как о лошадях, – насмешливо ввернула Миннури, бросив на него косой взгляд.
Газинур улыбнулся.
– Нет, Миннури, о людях… О хороших людях…
Но Миннури не унималась. Раздосадованная долгим ожиданием, она рада была сорвать на нём свою обиду и возражала на каждое его слово.
– Вот ещё новая песня! – вызывающе воскликнула она. – Что значит говорили о людях?.. Сплетничали о ком-нибудь? Не понимаю, что в этом интересного!
Газинур пощекотал за ушами Сарбая, ласково теревшегося возле его ног.
– Я не сплетница Мукаррама-апа, да и Сабир-бабай не похож как будто на сваху Зайтуну, чтобы перемывать людям косточки, – посмеиваясь, сказал Газинур. – А поговорить о людях можно и очень интересно, Миннури. Особенно, если рассказывает Гали-абзы…
И хотя по тому, как заблестели при последних словах глаза юноши, Миннури стало ясно, что разговор действительно очень увлёк его, она всё ещё не спрятала своих колючек.
– Вот ты живёшь сейчас в Бугульме, Миннури, – сказал Газинур и взял девушку за руку. – Скажи, что это за место?
– Место холмистое и овражистое, – невольно рассмеялась Миннури. – Летом глаз не откроешь – пыль, а наступит осень – из грязи ног не вытащишь.
– Ага! Вот и не знаешь! Бугульма – это… самое… самое высокое место! – выпалил Газинур.
– Ой, дядя, дядя! И чего ты мелешь! – неудержимо смеялась Миннури. – Который год уже живу в Бугульме, а что-то не замечала, чтобы там было самое высокое место.
Газинур, почувствовав, что напутал, не сумел правильно передать слова Гали-абзы, смутился.
– Ладно, выучусь – начну говорить, как в книгах, по-учёному, – сказал он и, помолчав, добавил: – Я хочу проситься на учёбу, Миннури. На тракториста.
– Я смотрю – побывал ты в городе и вернулся настоящим Ходжой Насреддином, Газинур, – не переставая смеяться, проговорила Миннури.
Но в смехе её не чувствовалось больше подковырок; напротив, смех этот выдавал, что колючесть была внешняя, что за ней прячется совсем другая – нежная Миннури.
– Ты хочешь сказать, – в тон ей ответил Газинур, – что я, как Ходжа Насреддин, уже нашёл одну подкову и теперь мне остаётся не много: найти ещё три да коня, – и тогда я смогу ездить верхом?
– Не говори пустое, Газинур. Зачем эти слова, если им никто не поверит?
– Соловей ты мой! – сказал Газинур, притягивая девушку к себе. – Ходжа Насреддин был мудрым человеком, но даже он, если бы жил в колхозе, отказался бы от кое-каких изречений. Ты не веришь мне, Миннури? Думаешь, я только болтаю об учёбе? – пытался заглянуть в глаза любимой девушки Газинур.
Но Миннури низко опустила длинные ресницы.
– Трудно учиться, когда суставы от старости немеют. А я же ещё не старик!
Тут Миннури приникла головой к груди Газинура и совсем другим тоном сказала:
– Хоть бы ты отвадил от меня этого Салима! Извёл совсем… Как репей липнет.
– Салим?! – воскликнул Газинур. – Чего ему от тебя нужно?..
Застыдилась ли девушка прорвавшейся нежности или уж очень вознеслась в своей девичьей гордости, услышав в ответ страстный возглас Газинура, но только она снова выпустила свои колючки.
– Как видишь, – сказала она со смехом, – у меня и без тебя хватает сердечных утешителей… В следующий раз старайся приходить пораньше, а то можешь и совсем опоздать.
Сказала и, выскользнув из объятий Газинура, взбежала на крыльцо.
На пороге задержалась, помахала рукой на прощание и скрылась за дверью.
Газинур, покачивая головой, с улыбкой смотрел ей вслед.
– Ах ты, роза моя, дикая, колючая! – прошептал он и пошёл вдоль тихой, сонной деревни.
Светало. Над воротами фермы погас последний фонарь.
III
Чтобы не будить стариков, Газинур улёгся досыпать ночь в сенцах. Здесь, под потолком, сушились связки лопуха, липовый цвет, мать-и-мачеха, душица, тысячелистник, ромашка, череда, молодая крапива, цветы сирени, а с протянутого поперёк шеста свешивались связанные попарно берёзовые веники.
Прошло довольно много времени, а он всё никак не мог уснуть. Он различал нежный, тонкий аромат липового цвета, сирени. К ним примешивался горький запах полыни, его перебивала приторная душица. А всё вместе уводило воображение Газинура на колхозные луга. Когда лежишь на стоге сена у лесной опушки, ноздри точно так же щекочут запахи различных трав.
А припомнились луга, тотчас встала перед глазами пёстрая толпа сгребающих сено колхозных девчат – лёгкие грабли так и играют в их руках. И среди них его «дикая роза», его Миннури. Чуть приоткрытые губы Газинура сами собой расплываются в улыбке. Понятно, почему у него особенно радостно на душе, – ведь он только что говорил с Миннури, его ладони ещё берегут тепло её рук, в ушах ещё звучит, переливается её чуть капризный, с оттенком обиды и упрёка голос, нежный, ласковый смех. Любовь к этой девушке была самым дорогим, самым чистым его чувством. Но сегодня к нему прибавилось ещё одно, до сих пор незнакомое и, кажется, даже более чистое, более захватывающее чувство.
На улице уже совсем рассвело, а Газинур ещё не смыкал глаз, весь в думах о новом, большом мире, что открылся ему. Он живо представляет себе то безногого пулемётчика на летящей вихрем тачанке, то посланца от Ленина – обвешанного пулемётными лентами матроса. Газинур ясно видит его плотно сомкнутые губы, изо всех сил нажимающие на гашетку пулемёта пальцы. То вдруг Гали-абзы, натягивая вожжи, лихо свистит… Четвёрка бело-сивых коней, запряжённых в тачанку, бешено несётся по бескрайней степи. Развеваются по ветру гривы, в белой пене удила. Навстречу, сверкая клинками, скачут враги. Но безногий пулемётчик не подпускает их близко – косит и косит. И вдруг вперёд выходит матрос, ветер шевелит шёлковые ленты его бескозырки. Выхватывая из-за пояса гранаты, матрос бросает их в гущу врагов и сметает их с земли.