Рядом с ним в небольшое углубление в скале падает Хидден, отстреливается, и Ватсон тоже собирается повернуться, подтянуть автомат повыше и… забрать с собой напоследок еще кого-нибудь – движение отдается красным маревом под веками, новой обжигающей болью и путает сознание. Это – конец, понимает Джон. Он еле может вдохнуть, на губах запеклась соль и песок, пространство впереди качается и исходит рябью, а кисти рук он уже не чувствует. Густав что-то говорит ему с гневным оскалом на лице, но Джон уже не слышит – он успевает только развернуться ко врагу, а потом его сознание как будто выключают – раз, и свет окончательно меркнет.
Он не знает, сколько проводит времени в беспамятстве. Перед ним только тьма, и только ее он осознает. А еще успевает подумать, что так выглядит смерть, но потом тьма снова наполняется болью. Едкой, раздирающей и поглощающей даже саму тьму. Ватсон ощущает ее, как одно целое – пространство без конца, края, глубины и поверхности, но еще через некоторое время боль обретает границы его тела. Его ног, туловища, головы и одной из рук – другая же становится эпицентром этой боли. Как будто она лежит в костре, а Джон может только наблюдать, как его плоть обугливается, сползает с кости, как пламя переползает на грудь и пожирает его дюйм за дюймом.
Следом за этим ощущением приходит звук – собственное хриплое, абсолютно ненадежное дыхание, а потом он чувствует горячую кислоту, что льется у него из глаз. Он пытается приподнять веки, стонет, тщась выдавить боль из груди через горло, а потом тьма медленно рассеивается. Он моргает, но зрение расфокусировано, и перед глазами все плывет в тусклом свете, где-то за его головой. А потом свет вспыхивает неожиданно ярко, режет, снова заставляет глаза слезоточить, и Ватсон слышит голос:
– Док! Док, ты с нами? Не отключайся!
Джону кажется, что это голос его ассистента Свитсона, и он снова заставляет себя моргать, чтобы привыкнуть к свету и увидеть говорившего, и проходит вечность, прежде чем у него это получается. Это и правда Свитсон. У него руки по локоть в крови – и перчатки, и хирургический халат, на лице разводы пота и грязи, а в глазах паника. Он склоняется над Джоном, осматривая рану, прикасаясь, но тот не чувствует ничего, кроме боли. Рядом с ассистентом оказываются еще двое бойцов, которых Ватсон уже не в силах опознать. Он пытается сохранить сознание, сосредоточиться на лицах и умудряется даже снова захрипеть.
– В… Внутри… – он пытается сказать, что у него, скорее всего, еще и внутреннее кровотечение, и пуля застряла в лопатке, а потом слышит зачастивший писк пульсометра и из последних сил отворачивает голову – он не хочет смотреть в чужие глаза со страхом и осознанием того, что умирает. Умирает прямо сейчас…
Лучше бы он этого не делал! Мышцы шеи расслабляются, в правый висок впивается ледяная кромка хирургического стола, а перед его глазами оказываются две красных точки, повисшие в темноте сразу за кругом света…
Лучше бы Джон не приходил в себя… Или очнулся бы чуть позже, чем через сутки. Но не в полночь Хэллоуина. Хотя… теперь Джон уже не уверен, что проснулся сам. И еще больше не уверен, что снова сможет выжить. Огоньки неспешно приближаются, и у границы света появляется детское лицо. Мальчугана, что приходил в казарму. Он неотрывно смотрит на Джона, и теперь его глаза сложно назвать мертвыми – красные блики в радужке и зрачке отливают жаждой и жадностью, взгляд требовательный, крылья носа хищно раздуваются под неслышным дыханием, а губы сжаты в полоску.
Ватсон, даже если бы и хотел, не смог бы задержать дыхание – грудная клетка все еще полыхает болью, а он не осознает движения легких, полностью отдавшись физиологическим рефлексам. В конце концов, он уже шевельнулся, повернув голову, и теперь призрак определенно его видит. Видит, потому что пуля попала как раз в татуировку. Джон в этот момент очень четко осознает, что больше не сможет сбежать от судьбы. Не сможет ни спастись, ни спрятаться. Иной мир соприкоснулся с его реальностью, и Ватсон подозревает, что не смог бы это остановить. Все, что он сейчас может – смириться снова, ждать нового забвения, уповать на смерть и через силу моргать, созерцая, как ребенок снова протягивает к нему руку…
Призрак делает шаг вперед, его рот безмолвно раскрывается, и Джон читает по губам одно только повторяющееся слово: «дай». Ну или ему так кажется – его сознание, по большей части, все еще сосредоточено на агонии. Но если так, то что же он может ему дать? Что этот ребенок так настойчиво от него требует уже четвертый год? Жизнь – как предполагает большинство легенд? Ватсон все еще уверен, что очень скоро с ней расстанется и без чужого вмешательства, а больше у него ничего нет. Он вдруг чувствует, что боль становится еще сильнее – и так уже на пределе возможного, а теперь она уже захватывает абсолютно все его естество: от кончиков пальцев на ногах до самого потаенного уголка души. Джон знает, что не перенесет ее, и на последнем вдохе хрипит, пытаясь выдавить из себя хоть слово, последнее слово, но сил хватает только на то, чтобы чуть шевельнуть головой в согласии. Черт с ним, с этим призраком, пусть забирает, что хочет! Джон устал от этой войны. Джон устал бороться с этим страхом. И еще больше Джон устал от этой боли. От непрекращающейся муки, что терзает его тело и душу под этим сверхъестественным взглядом. В плену, под обстрелами, в окружении и под дулом автомата у своего виска он всегда молил только о том, чтобы ему сохранили жизнь, но здесь, на операционном столе, пройдя этот Ад, он готов смириться со смертью. Вот такая жизнь гораздо хуже гниения в шести футах под землей. Джон готов с ней расстаться, если это принесет ему избавление. Ото всего.
Последнее, что он видит, закрывая глаза, чтобы больше никогда не проснуться – это кудрявую макушку и полыхающий красный блеск на лице призрачного ребенка…
***
Лондон встречает его метелью. После жарких, большую часть года, скал холод пробирает до самых костей. Джон тяжело опирается на трость, с трудом поправляет полупустую армейскую сумку за спиной и шагает на улицы, засыпанные скудным февральским снегом. Мороз пробирается по носоглотке в живот, хватает за шею и пальцы без перчаток, а снежная крошка оседает на светлых волосах, щедро разбавленных сединой. Первым делом Джон решает не заболеть.
В этом городе у него сестра, несколько университетских приятелей, сокомандники по регби из тех же студенческих времен и пара-тройка бывших любовников. Никто из них его не ждет, но Джону некуда идти – в родной дом он тоже не вернется. Точно не в таком состоянии – с покалеченным телом и еще больше изувеченной душой. Он более чем уверен, что некоторые из приятелей могли бы приютить его у себя на несколько недель, но он не знает ни их нынешних адресов, ни телефонов, ни, наверняка, изменившегося семейного положения. Меньше всего он хочет быть обузой. Поэтому остается только Гарри.
С возрастом их отношения стали натянутыми, сквозили взаимными упреками и кучей мелких обид. Ватсон скучал по детству – Гарриет всегда была шумной, вредной и ехидной, но только тогда они могли кричать правду в лицо, а не делать вид, что понимают, осуждая в душе каждый шаг. Джон предвидит, что с момента его ухода на службу сестра не во многом изменилась, поэтому напоминает себе про терпение, сопереживание и способность Гарри выходить из себя даже из-за одной невымытой тарелки. При встрече же он понимает, что все гораздо, гораздо хуже.
Гарри сегодня еще не пила и теперь мучается похмельем, желая встретить брата с трезвой головой. Но он уверен, что за ужином она обязательно откроет бутылку вина, и ее запой продолжится. Продолжится хаос в ее голове и ее жизни. Джон с первого взгляда это отмечает – и по внешнему виду, и по виду небольшой квартиры в многоэтажном доме. Гарриет «высохла» – ее и так тонкая, угловатая фигура теперь болезненно худа, под глазами мешки, руки дрожат, а короткие волосы растрепаны и, похоже, давно не знали ни расчески, ни мыла. Комнаты – полупустые – любовь к минимализму перерастает в манию, и, если бы не коробки, пакеты и просто неаккуратные кучи вещей по углам, Джон бы и не понял, насколько все плохо. Но Гарри улыбается ему. Протягивает руки и некрепко обнимает, бормоча куда-то за ухо срывающееся «братишка…» Он обнимает в ответ и тоже силится улыбнуться – ведь глаза сестры подозрительно блестят, а он ни за что не хочет расстраивать ее больше, чем есть.