Вот я и выбросила. Я смогу теперь получить новую?
Я заметила выражение недоумения на бледном лице Науэля и осознала, что улыбаюсь во все зубы. Другой бы поинтересовался, что меня так обрадовало, но Науэль был Науэлем – то есть что-то себе понял и промолчал.
Городок, куда нас забросила судьба, был отчетливо провинциален, с обязательными выплескивающимися на тротуар кустами и кривоватыми, нарисованными масляной краской, буквами на витринах магазинов. Земля и асфальт скрывались под плотным слоем буро-желтых листьев, пружинящих под ногами и источающих терпкий запах.
– Хочешь мороженое?
Науэль знал, что с бодуна лучше всего. Правда, мороженое оказалось странноватым, распадающимся на молоко и хрустящие на зубах пластинки льда, но мне и это понравилось – все другое в этот день, даже вкус и консистенция мороженого. «Вот это по-настоящему здорово, – подумала я, – все сгинуло, а Науэль остался». И затем мне стало стыдно за свой эгоизм, ведь в этой мысли начисто отсутствовало сожаление о судьбе несчастного Янвеке.
– Провинция, – протянул Науэль, неодобрительно рассматривая мороженое.
Удивительно, сколько презрения в это слово умудряются впихнуть убежденные горожане…
Не знаю, успел ли он уже закинуться парой таблеток, но как будто бы не находился под воздействием. Сегодня он не был расположен к разговорам, но я слишком привыкла к нему, чтобы меня нервировало молчание между нами. Мы плыли по улицам, как две лодки. Я казалась себе невесомой. Листья приятно шуршали под ногами. Один раз меня насторожило удивленное выражение лица встречной женщины, так и вонзившей взгляд в Науэля, но постепенно, капля за каплей, меня наполняло умиротворение. Сквозь лысеющие ветки свет падал бликами. Мое самочувствие улучшалось с каждой минутой. А Науэль был так погружен в себя…
Порой он словно окружал себя толстой скорлупой, сквозь которую ничто не могло пробиться к нему. Я размышляла об этом, когда мы вошли в парк. То есть это было парком когда-то, а сейчас зарастало, дичало, ветшало. Будний день, и здесь было безлюдно. Казалось, уже сотню лет никто не бродил по этим теряющимся среди зарослей дорожкам, но наверняка ближе к вечеру начнут шнырять подростки, странноватые и вечно себе на уме, как уличные псы.
Мы дошли до небольшого фонтана, разрушенного и забитого мусором, где ощущение изолированности было разрушено весело чирикающими воробьями, прыгающими возле оброненного кем-то пакета с остатками чипсов.
– Остановимся ненадолго, – предложил Науэль.
Мы присели на бетонный парапет, спиной к фонтану, чтобы не видеть разбитые бутылки, пластиковые упаковки и сигаретные пачки, наполняющие его.
– Разве они не улетают к осени? – с легким удивлением спросил Науэль, глядя на воробьев.
– Нет. Иногда зимой я их кормлю. И синиц. Зачем мы остановились?
– Мне здесь нравится. Соответствует настроению.
«Интересное же у него настроение», – подумала я, рассматривая одиноко лежащую на земле перчатку с полосатыми пальцами. Кто ее оставил? Для меня парки были местом, где люди, которым повезло в жизни больше, чем мне, гуляют по выходным со своими семьями. Науэль же считал их чем-то вроде рабочих площадок для маньяков и педофилов и потому терпеть не мог. С этим парком его примирили царящие здесь запустение и разруха.
Один из воробьев полностью скрылся в пакете. Мелкие наблюдения нередко провоцировали меня на долгие размышления, и я начала думать: «Какой же он маленький, меньше меня. Столько живых существ на планете, и все разные, ого». Иногда, начав подобным образом, я доходила до рассуждений о классовом неравенстве и общественных предрассудках. Меня вообще многое грузит, так уж я устроена. Вот, например, фонтаны.
– Мне становится грустно, когда я вижу неработающие фонтаны, – сообщила я Науэлю.
– Почему?
– Ну, это как будто… как будто… не знаю. Они такие красивые, когда работают. Вода сверкает. В жаркие дни они радуют множество людей. Но когда что-то, что могло быть красивым, полезным, приносящим удовольствие, так безжизненно и безобразно… это иррационально. Это просто обидно.
Науэль посмотрел на меня искоса.
– Тебя действительно это волнует?
– Да, – твердо ответила я. – А тебя?
– Меня – нет. Я как пылью присыпан.
Я не поняла эту фразу. Хотя… пожалуй, иногда я и сама чувствовала, что Науэля будто окутывает плотный серый слой, сквозь который мир предстает ему грязным. Почему так? Оглянувшись, я уперлась взглядом в смятый фантик от жевательной резинки. Возникали ассоциации, которые сам Науэль вряд ли захотел бы примерить на себя… фонтан, забитый землей и мусором.
«Но можно же привести его в порядок», – сказала я себе. Этот фонтан уже вряд ли наполнится водой – просто потому, что он никому не нужен. Но Науэль… он склонен к пороку, это мне приходится признавать, потому что это правда. Но кто из его окружения не склонен? Даже Саммеке, с его чистым взглядом и детской наивностью, рисует порнографию с садомазохистским уклоном. Влияние среды невозможно отрицать. Теперь же, когда мы убежали, может быть, навсегда, когда обстоятельства его жизни изменились, может ли измениться и сам Науэль?
«Нам нужен большой взрыв», – он говорил. Разве случившееся не было таким взрывом? Пусть его сопровождал грохот всего лишь выстрелов, но его последствия для наших жизней достойны настоящего взрыва. Или же ждать перемен в Науэле означает переоценивать значимость внешних причин? Безусловно, наше окружение действует на нас, но является ли оно главным фактором, определяющим личностные черты?
Я осторожно посмотрела на Науэля. Его профиль был безупречно правилен. На момент начала наших отношений науэлев нос еще пребывал в первозданном виде, и ненависть Науэля к этой части его лица так и осталась для меня непонятной. Кроме пластической хирургии, что сделало Науэля таким, какой он сейчас? Формировались ли черты его характера как реакция на людей и жизненные обстоятельства или же вне зависимости от них, будучи заложенными в нем изначально?
Я не знала. Единственное, в чем я была абсолютно уверена – этот фонтан был бы в лучшем состоянии, располагайся он на территории одного из роскошных, ухоженных парков в районе белых улиц.
– Науэль, как ты думаешь, может ли человек, который когда-то был… не очень хорошим… стать лучше со временем?
Он покачал головой: «Не знаю». Воробей попытался взлететь, удерживая чипс с себя размером, и ему почти удалось. Одно меня радовало – Науэль теперь мой, и не только в ночь с пятницы на субботу. «Мой», конечно, некоторое преувеличение, потому что владеть Науэлем все равно, что быть хозяином старого бродячего кота – то есть ты только считаешь, что владеешь этим вредным существом, у которого свои порядки, и только называешь себя хозяином. Любит ли он меня? За шесть лет наши отношения так и не достигли той стадии, что дала бы мне право задаваться этим вопросом. Но что-то же он ко мне испытывает? Что? Как можно объяснить человека, который столь очевидно не нуждается в тебе, но настойчиво присутствует в твоей жизни; холодного, но не равнодушного; никогда не обращающегося к тебе с ласковыми словечками, но порой заботящегося о тебе, как о ребенке; скрытного и неразговорчивого, но всегда готового тебя выслушать? Кто он мне?
Науэль протянул мне один наушник и включил плеер. Это была типичная для Науэля образца двадцати шести лет песня – мягкая и шуршащая, как шелк, обволакивающая истерзанные нервы. Его часто называли бесчувственным, в том числе он сам, но разве может действительно черствый человек любить музыку, поблескивающую всеми гранями чувств? Я потянулась к руке Науэля, обтянутой черной перчаткой, но передумала.
Все же что-то он ко мне испытывает… Мою голову внезапно наполнили образы столь будоражащие, что к щекам прилило тепло. Мы будем вместе целыми днями. Вплотную друг к другу. В конце концов, что я теряю? Если я не буду излишне наглеть, максимум, что мне грозит – Науэль подумает, что я немножечко рехнулась на почве общей сексуальной неудовлетворенности. Но какая все-таки жалость, что в октябре нельзя оправдываться мартом…