– Знаю я ваши истории. Попадёшь – не отмоешься!
– Ось, ты не заболел?
– Мама, я не заболел! Я не могу вот так взять и поверить в то, что всё происходящее на свете курирует добрый верховный правитель. И что ни один волос не упадёт с наших голов без его ведома. В чём тогда виноваты тысячи младенцев, ведь они умирают, не успев совершить ни одного даже мало-мальски несмертного греха?
– Ося, радость моя, на твой вопрос есть простой ответ: не знаю. Но моё незнание не подтверждает твоих слов. Есть то, что человек знать не может, однако его незнание не отрицает того, чего он не знает. Ты ничего не сможешь доказать, если будешь апеллировать к незнанию. Спорить можно только о знаниях. То, что не знаем ни ты, ни я, согласись, вне спора.
– Мама, ты укоряешь меня в нежелании знать. Но я действительно не хочу знать! У меня есть, как у всех, интуиция, и я предчувствую неправду в том, во что мне так настойчиво предлагают верить.
– Как жаль, Ося, что мы говорим с тобой на разных языках. Ты очарован земным бытием. Оно кажется тебе бесконечным и беспредельно замечательным. Ты примеряешь его на себя как огромную рубаху. Тебе ещё расти и расти, чтобы врасти в размер. А пока воротничок прикрывает глаза и ты видишь только переплетения ниток и красочную шелкографию поверхности, я не смогу объяснить тебе сейчас, что над рубашкой есть огромный купол синего неба, а ночью над кудрявой макушкой твоего подросткового нигилизма зажигаются яркие звёзды. Ты их не увидишь, даже если захочешь. Редкому человеку даётся зрение сквозь обстоятельства. Мы с тобой не из таких. Я не могу объяснить так, чтобы ты меня правильно понял, а ты ещё не имеешь внутренних сил поверить мне на слово.
Но ты мой сын, Ося, и я люблю тебя больше жизни. Взрослей, мой мальчик, ведь я должна успеть передать тебе то, что знаю сама, то, что я выстрадала своей жизнью. Когда меня не станет, ты будешь в этом мире единственной весточкой о том, что я была. Мы должны успеть понять друг друга. Время летит так быстро!
– Мама, и я люблю тебя и очень хочу, чтобы мы поняли друг друга. Но как мне быть с тем, что я вижу? Я вижу толстопузых священников на «мерседесах», слышу бесконечные хвалебные речи. Ты же сама с усмешкой говорила, что о вас, художниках, и не вспомнили, когда отмечали окончание росписи. Митрополит наградил правящего архиерея, тот что-то ценное подарил митрополиту, повесили орден на грудь городскому голове, даже журналистам, пару раз пискнувшим про роспись, грамоты нарисовали. А о вас, исполнителях красоты, ни на торжественной церемонии, ни на банкете не сказали ни слова! Не упомянули старичка архитектора, построившего храм, никого, кто реально хоть что-то сделал! Я же помню, как ты старалась не заплакать…
Наступила тишина. И матери, и сыну очень хотелось продолжить разговор, разорвать тягостное молчание.
Женщина встала и протянула руку к книжной полке. Пару минут её пальцы перебирали корешки книг.
– Вот, – она достала небольшую книжку с красивой зеленоватой обложкой, – кажется, здесь.
С минуту женщина сосредоточенно листала страницы, наконец распрямилась и сказала:
– Ося, послушай, это говорит священник: «Вера станет открытой, доступной всем; никто за неё не будет гнать или притеснять. Очень много случайного народа придёт в церковь, в том числе и в духовенство. Так всегда было в дни благополучные, ещё со времён Константина святого. Многие из-за денег придут в храм, многие – из тщеславия, из-за карьеры и власти. Ты, глядя на это, не искушайся и терпи. Ищи храм победнее, подальше от центральных площадей. Священника ищи смиренного и простого в вере, потому что „умных“ и циничных и теперь развелось много, а смиренных и простых в вере не осталось почти никого…»[2]. Ты понимаешь, о чём говорит этот священник? Он говорит о том, чтобы мы не обольщались увиденным, а искали пути, которыми ходит истина. Ося, радость моя, не спеши в своих суждениях. Мелководье не всегда верно говорит об окружающей глубине. Так-то, сын мой любимый.
Прозаический триптих «О прожитой жизни с любовью»
Роза для Антона
Часть 1
История эта, как спичка, вспыхнула в далёком 1949 году.
Представьте, праздничная послевоенная Москва, одетая в первомайский кумач, музыка, улыбки горожан, разноцветные шары и жаркое полуденное солнце.
Городской парк, кафе с открытой верандой. На столиках в изящных фарфоровых вазочках плавится самое вкусное на свете мороженое!
В плетёных шезлонгах сидят интеллигентная дама с дочерью. И хотя воспитанному рассказчику следует перво-наперво оказать внимание именно даме как старшей по возрасту, он всё же займётся («займусь!», как говаривал Александр Сергеевич) описанием её прелестной дочери.
Итак, Роза. Очаровательный семнадцатилетний распустившийся первоцвет из небогатой еврейской семьи. Воспитанная мамой в традициях строгого еврейского уклада (отца в 37-м расстреляли), Роза тем не менее с детства мечтала об артистической карьере. Она подолгу задерживалась у зеркала. Девушку интересовали не собственные юные прелести, которыми был полон её молодой сильный организм, а, скорее, пластические возможности вдохновенного диалога со средой. Мама нарочито сердилась, глядя на простодушную толкотню дочери у коммунального подзеркальника. Однако в глубине души добрая женщина любовалась Розой, вспоминая трудные и оттого ещё более пленительные молодые тридцатые годы.
Решение дочери учиться на «комедиантку» мать не одобряла. «Тебя же заставят прилюдно целоваться с нелюбимым человеком! Как ты себе это представляешь?» – спрашивала она, сдвигая брови. Бедная Роза, не зная, что следует ответить, краснела, опускала глаза и прижималась к материнской груди. В эти минуты она испытывала искреннее смущение. Но вскоре, позабыв наставления матери, вновь спешила к зеркалу и беззаботно кружилась на пару с собственным отображением. Мать, не желая продолжать неприятный разговор, смиряла родительское беспокойство и не переспрашивала.
…Подслеповатая дама щурилась на яркое праздничное солнце и баловала себя, погружая ложечку то в один цветной мороженый шарик, то в другой. Роза через плечо матери застенчиво поглядывала на молодого человека, скромно расположившегося неподалёку.
Предмет её стыдливого внимания сидел за самым солнечным столиком на веранде, вытирал огромным клетчатым платком капельки пота со лба и, позабыв о существовании мороженого, с восторгом всматривался в юную Розу. Юноша густо краснел, когда девушка, чувствуя на себе его взгляд, поднимала голову и их глаза встречались.
На вид молодому человеку было лет двадцать. По его лицу бродили стада забавных рыжих конопушек, а на переносице покачивалась, будто коромысло, увесистая оправа с кругляшками стёкол «а-ля Шостакович». Конопушки, короткие русые волосы, аккуратно зачёсанные назад, и совсем немодные очки говорили о книжной принадлежности молодого человека. Звали влюбчивого юношу Антон.
Тем временем женщина всё реже погружала ложечку в мороженое и с нарастающим беспокойством поглядывала на дочь, отслеживая её странное поведение. Наконец она выдохнула: «Та-ак!» – и развернулась всем корпусом в направлении Антона.
Наш герой не сразу заметил два револьверных дула, наставленных на него из материнских глазниц. Потребовалось несколько «холостых выстрелов», чтобы он смутился, опустил голову и начал запихивать в себя подтаявшие шарики пломбира.
– Роза, идём отсюда! – ледяным, не тающим на солнце голосом произнесла женщина, вставая с шезлонга.
Метнув прощальную «ледышку» в сторону беспардонного молодого человека, она подхватила дочь под руку и направилась к выходу.
– Как неприлично, Роза! – поучала женщина, задетая странной и, как казалось ей, слишком праздничной весёлостью дочери. – У всех на виду ты перемигивалась с парнем. Может быть, в вашем театральном учебнике вас этому учат, но, милая Роза, поверь матери: со стороны это выглядит ужасно непристойно.