Хоронили тетушку Рахиль.
Гроб был невесом, почти воздушен,
Разговор несущих – груб и скушен,
И черна кладбищенская пыль.
А потом, без права на жилье,
В комнате с отбитой штукатуркой
Поселился Гусев, старый урка, —
Не музей же делать из нее!
[2]Как же всё это было не жизнеутверждающе! Казалось бы, и времена жизнеутверждающие проходили с роковой неизбежностью, но кому было до этого дело? Жизнеутверждающее начало необходимо любой власти, иначе что же это за власть, если вокруг нее всё так плохо: умирают люди, плачут дети, тоскуют одинокие женщины, пьют водку невостребованные поэты… Нет уж, товарищи, так мы, знаете, до чего докатимся? Критика, конечно, необходима, но позитивная: покритиковали – устранили. А как устранишь разлуку, болезнь, потерю близких, невстреченную любовь наконец? Как устранишь тоску, приходящую во время осеннего дождя, а тревогу куда девать, когда от ветра растерянно мечутся ветви деревьев, и даже когда ничего вокруг тебя не происходит, что делать с сумеречным миром, где всё – сомнения и тайна?
Так ли уж всё это было однозначно: Вовкин эпатаж, Сашкина мрачность? Я уже тогда начинала понимать, что всё это были не более чем маски несправедливо невостребованных большой литературой провинциальных поэтов. Но вместо того чтобы отмахнуться от подобной же очевидной бесперспективности, я без колебания принимала эти странные невеселые миры, такие близкие моему собственному миру. Я уже не была в этом городе одинокой.
В третьем классе я получила в подарок от деда книжку, написанную известным в городе писателем-краеведом.
В те времена я относилась с большим пиететом к настоящим писателям, к которым причисляла всех, издающих настоящие книжки. Впрочем, дед мой, слава Богу, в литературе разбирался и что попало не покупал. Поэтому, когда на студии я познакомилась с дочерью этого писателя, пиетет никуда не делся, даже наоборот. Я с робостью представила себе этакую «профессорскую» квартиру, где все ходят на цыпочках, разговаривают как по-писаному и пользуются за обедом столовыми приборами. Я не умела пользоваться столовыми приборами, и это меня немного смущало и тревожило.
Так вошла в мою жизнь Ольга М. С самого детства она вращалась в кругу интереснейших людей, о которых я знала только понаслышке, а то и вовсе не знала, а также и в кругу интереснейших старинных вещей. И я получила доступ в эти заманчивые круги, вдруг удивившись, насколько этот доступ оказался прост: никаким снобизмом и аристократизмом в этой семье и не пахло, на цыпочках никто не ходил, не сдувал пылинки со старинной бронзы, и было в этом доме что-то творчески неупорядоченное, слегка безалаберное и очень славное. Сама Ольга работала тогда воспитателем в детском саду (это меня особенно умилило) и заочно училась на истфаке. Разумеется, в силу семейной преемственности, она знала многое о городе и его жителях, а именно: те самые мелочи, подробности, детали, сохранившиеся или уже не сохранившиеся в обозримом пространстве, без которых история скучна и неудобоварима; те самые необъяснимости и удивительные совпадения, порождающие в самом равнодушном сознании какое-то странное шевеление, обычно называемое любопытством. Да, знакомство с ней можно было без особых колебаний назвать историческим.
Впрочем, историей наше общение в те годы отнюдь не ограничивалось. Ольга снабжала меня, да и всех остальных, достоверной информацией о делах, творящихся в недосягаемой для нас твердыне – областном Союзе писателей. Писатели, будучи коллегами ее отца, добродушно и покровительственно пошучивали и с дочерью. Злопыхатели утверждали, что только благодаря отцовской протекции Ольга пролезла в молодые поэты. Отец ее ничего об этом не подозревал и мирно рылся в архивах, а сама Ольга наглядно опровергала эти сплетни, категорически не принимая добродушного покровительства и не примыкая к официальному крылу. С нами ей было веселее. Еще бы!
Да ведь и правду сказать, талантливый человек, он в чем только не талантлив! Вовка был еще и художником, иллюстрируя свое мировоззрение оптимистически-мрачными пейзажами с излюбленным символом в виде красного астраханского трамвая. А его песни в собственном исполнении?
В заброшенном деревянном театре
Жил старенький карлик…
Это было про наш деревянный театр в парке «Аркадия», впоследствии имени Карла Маркса, или «Карлуше». Театр был роскошен, весь в резном кружеве, будто сошедший со сказочной картинки в книге, но
Сгорел театр, старый театр,
С ним – старенький карлик.
Ночь пройдет и день настанет,
Прокричат вороньи стаи:
«Каррлик, старенький каррлик!»
[3]Это была сказка, и куда девались облупленные стены, тесные серые комнатки, неприбранный унылый дворик за окном Вовкиной квартиры? И дворик, и стены, и окно приобретали некую странную светящуюся эманацию, а со стены приветливо помахивали руками хозяева, изображенные сидящими в адском котле.
Сашка свои творческие способности делил с младшим братом Аркашей, их песни были уже плодом коллективного творчества. Коллектив включал и других музыкантов, вкупе же они составляли одну из первых в городе андеграундных групп – а может, и вовсе первую – под названием «Броненосец Потемкин» (официально) или «Бронетемкин Поносец». Мрачные Сашкины тексты в мистическом музыкальном обрамлении вводили публику в транс:
– Дяденька, свези на кладбище,
Где папаша мой лежит.
– Недалеко Божье пастбище,
Только путь туда закрыт.
– Кем закрыт?
– А снегом, доченька.
Замело кругом, гляди.
Как не будет больше моченьки,
Через тридцать лет приди…[4] Понятно, что работать на советских предприятиях и в советских учреждениях с восьмичасовым рабочим днем, соцобязательствами и профсоюзными собраниями этим выдающимся личностям было трудно. Трудно и грустно. И они шли по пути наименьшего сопротивления. В какой-то момент пути их скрестились в одной весьма символической точке. Этой точкой оказалась коммунальная квартира, связанная с именем Велимира Хлебникова. В те годы решено было превратить квартиру в музей, жильцов оттуда выселили, и пока шла подготовка к ремонту, будущему музею потребовались сторожа. Этими сторожами и стали наши «три еврея», как я их про себя называла.
Место это, называемое нами просто «Хлебников», по аналогии с булгаковским «Грибоедовым», как всякая опустевшая большая квартира, было мрачным. Сашка, сильнее всех настроенный на потустороннее, был там особенно уместен. Он был прямо-таки пугающе органичен этому полутемному и гулкому помещению, где в дальних комнатах эхом отдавались наши шаги и голоса. Аркаша, более легкомысленный и рациональный, использовал квартиру для романтических встреч, а Вовка устраивал в ней художественные выставки. Участвовали в выставках все кому не лень, рисунки просто прикнопливались к обоям, а вдоль стен натягивалась веревочка с красными тряпочками. Смотрелось всё это очень гармонично: обшарпанные обои, скудный свет из огромных немытых окон и небрежно развешенные листы картона, да приткнувшиеся у стен холсты на подрамниках.