Из мебели в квартире были только старый, продавленный кожаный диван, круглый стол и разнообразные табуретки. Всё это помещалось в одной большой комнате, прочие же были пустыми и пыльными. И выглядело это здорово, и дух Велимира, без всякого сомнения, посещал это место и наверняка был доволен всем происходящим. В самом деле, избавившись от несущественных наслоений, от житейских дрязг и кухонных сплетен, квартира обрела обитателей, не нарушавших, но подчеркивавших ее десятилетиями настоянный микроклимат. Всё пустое ушло, остались жизни, смерти, радости, страдания – всё важное, случившееся в этих стенах. Это чувствовали мы все, но, кроме Сашки, все прикрывались какой-нибудь бравадой, отсюда проистекали и кнопки, и тряпочки.
Сашка на тему о квартире не хохмил. По ночам на своих дежурствах он слушал тишину и думал о Велимире, о Времени, о Вселенной. И в его присутствии в квартире аккумулировались какие-то силы, каким наука не знает пока названия. Ольга, например, увидела как-то из кухни, как в полутемном коридоре за открытой дверью в комнаты что-то бесшумно упало, промелькнув тенью по стене. Она решила, что сорвалось с вешалки чье-то пальто, но ни пальто, ни вешалки за дверью не было. Сашка принял ее рассказ серьезно. В этом доме и зрение, и слух часто обманывали.
В квартире был еще и черный ход. Он выходил во двор с застекленной веранды. На этой веранде за перегородкой находились все местные удобства, но ходить туда через неосвещенный коридор вдоль дверей в пустые и черные комнаты было совершенно невыносимо. Духи дома сторожили его покой как могли.
Снова я попала в Хлебников уже спустя годы. И долго не могла понять – неужели это то самое место, та самая веранда, те самые окна и пол, на который ложился лунный свет? Неужели это здесь было так просторно и мрачно? И духи дома таились в темных углах? О, бедный призрак Велимира! В музее было светло и свежо, лирично и прозрачно. Уютно и удобно в нем было. Чего бы мне было страдать о продавленных диванах и обсыпавшемся кафеле? Впрочем, вся эта лепота появится потом…
Итак, прожившая всю свою сознательную жизнь в панельной пятиэтажке, я познакомилась наконец со старым городским фондом, которого прежде так боялась. В старом фонде жили и «три еврея», и другие творческие личности. Зажиточностью студийцы, понятное дело, не страдали, и из новых вещей в квартирах имелись только профессионально оправданные: музыкальные инструменты, проигрыватели и магнитофоны, кисти, краски и картон для рисования, пишущие машинки – уже богатство! – и книги. Зато старых вещей было в избытке, и вещи эти продолжали выполнять положенные им функции. А еще были старые стены, из замкнутого пространства которых невозможно было уже выветрить настоявшуюся атмосферу человеческих дыханий, движений, голосов.
Вот тогда для меня город и начал проступать как фотография в кювете с проявителем. Нечто аморфное обретало формы, превращаясь в старинные подворья с помойками, в галереи, заваленные хламом, в чугунное литье балконов, завешанных бледным от многочисленных стирок бельем, в скрипучие деревянные лестницы и не менее скрипучие двери с чешуйками отслоившейся краски. Всё это обладало своими запахами, звуками, ощущением пространства. А главное, они уже не были молчаливыми и безымянными, эти дома, эти улицы. Они обрели себе надежного переводчика и проводника, и от Ольги я узнавала то, что позволяло видеть за покосившимися фасадами, за вмурованными в землю дверями и оторванными наличниками уходящую вдаль перспективу. И звучали ее стихи:
Луна уткнулась в крышу дома
И плачет светом золотым.
Мне эта улица знакома,
И тихий дом, и лунный дым…
[5]По старым улочкам, летом пыльным, зимой грязным, мы бродили, разглядывая лепнину на стенах особнячков, деревянную резьбу на оконных наличниках, жестяные таблички с адресами, уже несуществующими. На одном доме мы обнаруживали сохранившийся со времен культа личности барельеф с профилем Сталина, на другом – надпись «НКВД. Детприемник», на третьем – табличку «Общество „Кавказъ и Меркурий“». Всё это были раритеты случайные, сохранившиеся благодаря лености наших сограждан и умению подолгу не обращать на что-то внимание (не поверю, что эти детали сохранялись кем-то сознательно).
По бывшей Сапожниковской мы шли от Селенских Исад к Кутуму, на чьих зеленых берегах любили сиживать в летние деньки, минуя по пути обветшалый деревянный терем купца Тетюшинова. Впоследствии особнячок отремонтируют, заменив деревянные балясины открытых галерей на резные современные дощечки, и сделают его музеем купеческого быта, когда от купеческого быта почти ничего не останется. Перейдя через мост, с Рождественской мы сворачивали к Спасо-Преображенскому монастырю, от которого остались только угловая башенка да полузасыпанные землей ступени снесенной церкви – когда-то они были засыпаны полностью, но ветры и дожди сделали свое дело, и камни снова упрямо выступили из земли. По бывшей Ахматовской, вдоль Губернаторского сквера, ставшего теперь Братским садиком, мимо несуществующего ныне Николы Гостиного спускались к Артиллерийской башне. Потом шли к Никольской улице, дальним концом смотрящей прямо на Волгу, через площадь, где в оные времена толкались у причалов купеческие и рыбацкие суда, затем бегали одни из первых в России трамваи, а в дни нашей юности носились автомобили и переваливались с боку на бок переполненные автобусы – всё это под неусыпным присмотром батюшки нашего Ильича, а именно Ильи Николаевича, чей отчий дом находился неподалеку, давно уже пребывая в статусе слабо посещаемого музея Ульяновых. Минуя улицу на месте засыпанной речки Скаржинки, по которой действительно бегали трамваи (последние трамваи, ибо нашему поколению предстояло пережить демонтаж их путей), проходили мимо небольшого помпезного здания с пышной лепниной, где в прошлом находился Русско-Азиатский банк, в настоящем – техникум «легонькой» промышленности, куда меня всячески хотели пристроить мои близкие (я умела, но совершенно не любила шить), а в будущем разместится Театр кукол, в залах которого случится некое судьбоносное событие (но мы с Ольгой об этом, конечно, еще не догадываемся). Затем мы выходили на набережную. За южной оконечностью Городского острова виднелся правый берег с торчащей водонапорной башней.
Солнце за Волгою село,
Трусовский виден район…
Вовка Г. долго издевался над «Трусовским районом» в тексте, утверждая, что никому на свете нет дела до того, как этот район называется, поскольку всё равно никто, кроме нас, его не видел и не увидит. Я возражала, что Трусовский район как часть пейзажа ничем не хуже Арбата, поскольку и Арбат видели далеко не все, хотя у меня лично там живут родственники и я там неоднократно бывала. В самом деле, почему столичные названия можно запросто включать в список образов художественной литературы, а провинциальные нельзя?
Так вот, полюбовавшись на водонапорную башню – произведение архитектора Миловидова, мы снова, пересекая переулки Косы, шли к Белому Городу. Выходили к площади Ленина – произведению архитектора Ананьева, любопытнейшему месту, пережившему великие перемены ландшафта: когда-то там белело рапой озеро Солонец, потом был выращен Александровский сад, вырубленный впоследствии под стадион; и превратившемуся наконец в центральную площадь города с фонтанами и клумбами.
Ах, как же мы не уставали кружить по старинным улицам: Белогородская, Знаменская, Екатерининская… Мы переходили многочисленные мосты, вспоминая их старые названия: Коммерческий, Красный, Ямгурчеевский. Хан Ямгурчей, ставленник Крымского ханства, довольно бесславно закончил свои дни, бежав от войск князя Юрия Пронского, посланных на Астрахань, которым досталось и всё ханское имущество, и даже его гарем, – но имя его тем не менее сохранилось в топографии как пример странной избирательности человеческой памяти. И были еще мосты: Армянский, Троицкий, Полицейский… В архитектурных формах хлебозавода мы угадывали черты бывшей Знаменской церкви, а в швейной мастерской – черты бывшей Белой мечети. Наши каблуки то звонко цокали по булыжной мостовой, сохранившейся неподалеку от Татар-базара, то утопали по самые пятки на влажных тропинках вдоль Варвациевского канала.