Она уступила по своей воле. Она всегда думала, что в этом не было ничего страшного. Сотни, если не тысячи женщин делят ложе с мужчинами, к которым ничего не чувствуют, и, быть может, каждая из них думала по-разному, но Сабина никогда не делала из этого трагедии. А теперь вдруг почувствовала, что у нее забрали, не спросив, что-то важное. Что-то, что она хотела бы подарить другому.
Может, потому-то ее и выводил из себя этот старик. Кто дал ему право решать за нее? Кто дал ему право говорить, с кем она может быть, а с кем — нет? Кто дал ему право смотреть на нее так, словно она уже принадлежала ему? В какой-то момент Сабина не выдержала очередного взгляда и, дождавшись, когда ее вновь перестанут замечать, ускользнула в темноту за шатром. Пусть ищут, пусть кричат, что она ни на что негодная служанка, но находиться там… Невыносимо.
Она бродила между шатрами и натянутыми на колышках плащами, под которыми спали бедняки, ежилась от порывов ветра, напряженно ожидая чего-то, чего сама толком не понимала, а потом и вовсе едва не разрыдалась от обиды, когда с неба начали падать холодные крупные капли. Сначала по одной-две, а затем дождь пошел сильнее и быстро вымочил ее одежду и волосы, с которых давно уже сползла темная накидка. В изношенных башмачках захлюпала вода.
— Господи, за что? — спросила Сабина одними губами, поднимая глаза к темному, затянутому тучами и оттого совершенно беззвездному небу. — Как мне вынести уготованную Тобой участь, если я не могу вытерпеть даже дождя?
Нужно было возвращаться, снять мокрую одежду и обтереться, пока не простыла, но она продолжала неприкаянной тенью бродить среди спящих. А потом услышала голоса и поспешно отступила в тень одного из шатров. И поняла наконец, чего так ждала под этим холодным дождем.
Смены караула у тамплиеров.
— Как думаете, братья, есть ли у меня надежда получить себе лишний кусок жаркого? Не люблю я ложиться спать на пустой желудок.
— Мечтай, братец. Хотя твоя правда, в такую погодку и вино погорячее лишним не будет.
— Нет, ну горячего вина мы тут точно не раздобудем, не надейтесь. А ты, любезный брат, как? Присоединишься? А то больно вид у тебя бледный, не заболел ли ты часом?
— Нет, — ответил глубокий сильный голос, при звуке которого внутри у Сабины всё замерло. — Просто устал.
Она дождалась, пока храмовники пройдут мимо, и пошла следом, прячась в тенях и стараясь ступать как можно тише, хотя ее вряд ли хоть кто-нибудь услышал бы за шумом дождя. А затем юркнула под тяжелый полог палатки, разом заглушивший ливень.
Устал он или нет, но реакция его не подвела. Стоило пологу подозрительно зашуршать, как Уильям обернулся и уставился на нее, схватившись за рукоять меча. Из света здесь была одна только плошка с маслом на самом донышке, в котором плавал зажженный фитилек, и этого огонька не хватало, чтобы рассмотреть выражение мокрого от дождя и полускрытого падающими на него тенями лица. Но голос у него дрогнул.
— Ты… не должна здесь быть.
— Не должна, — едва слышно, непослушными губами, согласилась Сабина и сделала маленький шажок вперед, протянув к нему руку.
Уильяму захотелось выругаться. Она изводила его, как ни одна женщина до нее, снилась в мучительных, не дающих покоя снах, едва ли не преследовала его наяву — иначе как было объяснить, что он только и делал, что натыкался на нее в самых неожиданных местах, — а потом и вовсе сказала…
Другой мужчина, верно, расценил бы эти слова, как знак любви, но не тот, кому белый плащ всегда казался единственным подходящим ему выходом. Он никогда прежде не сомневался, что поступил правильно, а теперь только и делал, что прокручивал в голове услышанное, пока у него не начало ломить виски. Она не хотела, чтобы он был тамплиером, но Уильям от этих слов чувствовал себя не счастливым, а больным и разбитым. И окончательно запутавшимся в собственных чувствах и целях.
А она стояла перед ним, словно совсем ничего не понимала, и тянула к нему руку. Эту тонкую, смуглую, в каплях дождя, руку, которую ему так хотелось прижать к губам и поцеловать каждый дюйм узкой ладони и длинных пальцев. А потом эта рука легла ему на грудь, и хотя он почти ничего не почувствовал сквозь кольчугу и плотный поддоспешник, от одной только мысли, что она прикоснулась к нему, закружилась голова.
— Пожалуйста, уходи, — из последних сил взмолился Уильям, но Сабина лишь робко качнула головой в ответ. С мокрой черной прядки над лбом медленно, тягуче сорвалась и потекла по ее щеке, как слезинка, крупная капля воды.
— Уильям, — прошептала сарацинка, впервые назвав его просто по имени, без этого проклятого и уже успевшего осточертеть ему «мессира», точно так же, как шептала в его снах, и потянулась к нему, приподнявшись на носочки. И Уильям потерял голову, обхватив ее гибкое, облепленное мокрой одеждой тело и жадно впиваясь ртом в покорно приоткрывшиеся губы. Сабина всхлипнула, задрожала и прильнула к нему, лаская пальцами его лицо и расплетая мокрые волосы.
Если кто-нибудь войдет… Если кто-нибудь увидит…
Ему было всё равно.
Ножны с мечом упали с глухим ударом и остались лежать в кольцах перепутанных ремней перевязи, а потом и вовсе оказались погребенными под белым сюрко и мокрой темной накидкой, стянутой с ее плеч и не глядя отброшенной в сторону. Следом за ней на земле оказалась кольчуга, снятая в четыре руки с едва слышным шелестом и оцарапавшая звеньями мягкие подушечки смуглых пальцев. Сабина прильнула к нему вновь, вздрагивая каждый раз, когда жесткая борода покалывала ей шею и оголившееся плечо, и негромко постанывала, прикрыв глаза и запрокинув голову, от прикосновений рук и горячих сухих губ.
Пальцы путались в многочисленных шнурках и завязках одежд, те едва слышно шуршали, срываемые и отбрасываемые в сторону, пока между ними не осталось никаких преград и холодная от дождя смугловатая кожа не прижалась к горячей от возбуждения белой. Они рухнули на двуцветное — черно-белое, как знамя Ордена — шерстяное покрывало, не переставая жадно целоваться, и Сабина с каким-то непонятным Уильяму восхищением гладила его незагорелую кожу, казавшуюся еще светлее под ее смуглыми пальцами. А он целовал ее руки и плечи, тонкую шею и бурно вздымающуюся грудь, полную, золотистую в отсветах горящего в плошке с маслом фитилька, мягкую и упругую одновременно, с темными, почти черными, как угольки, сосками. И судорожно пытался вспомнить то немногое, что он действительно знал о женщинах, без бравады и попыток приукрасить собственные умения, чтобы хоть чем-то угодить и ей.
— Уильям, — шептала Сабина, зарываясь лицом в его волосы, пропуская чуть волнистые пряди сквозь пальцы и крепко обхватывая его своими длинными гладкими бедрами. И резко, отрывисто выдохнула, когда он подался вперед и вошел, содрогнувшись от почти позабытого чувства единения с женским телом. А затем уткнулся носом ей в шею, задохнулся с громким стоном и бессильно обмяк, пытаясь отдышаться.
— Я… давно не был с женщиной, — пробормотал Уильям, смущенный собственной быстротой и не решающийся даже взглянуть на нее, а потому смотрящий в сторону, на подрагивающий огонек фитилька. Увидеть в ее глазах разочарование было бы больнее, чем вырвать из раны стрелу.
Сабина подняла руку и погладила его по заросшей бородой щеке, вынуждая всё же повернуть голову.
— Всё хорошо, — тихо сказала сарацинка, улыбнувшись, и чуть передвинулась, устраиваясь в его руках. А потом прижалась теплой щекой к его груди, защекотав плечо подсохшими и вновь завившимися в пышные локоны волосами, и закрыла глаза.
Уильям лежал, едва дыша, и боялся даже пошевелиться, словно она могла растаять, как дым, от малейшего неосторожного движения.
Комментарий к Глава одиннадцатая
Про истерию — чистая правда, этот диагноз также назывался «бешенством матки», поскольку древние и средневековые лекари полагали, будто матка женщины способна блуждать(!) по организму, тем самым вызывая расстройство самочувствия и истеричное поведение. Отсюда и название, от др.-греч. ὑστέρα — «матка».