— Всё равно. Я собираюсь рассказать об его существовании всему миру, и в первую очередь его отцу. Сейчас подходящий момент.
«А будет ещё больнее».
Предостережение деда звучат в ушах. Я начинаю плакать.
— Нет, Николь. Пожалуйста, нет.
Слёзы текут по щекам, смешиваясь с улыбкой — последним отражением любви к сестре; неверием, что родной человек так со мной поступает.
— Мама, качю кай.
Я закрываю лицо руками. Не хочу, чтобы сын видел меня плачущей.
— Качу кай. Дай кай.
— Кай? Что такое «кай», Эмма? Что он просит? Ты что-нибудь понимаешь, Никки?
— Нет.
— Кай, да. Кай качу.
— Ча-ай, — всхлипываю. — Кто-нибудь, налейте ему чай.
— Я собираюсь выйти замуж за отца своего ребёнка. Могла бы за меня и порадоваться, между прочим. Виктор достойный человек, солидный бизнесмен. Я расскажу ему об Алексе. Думаю, он с лёгкостью меня простит. Кто бы ни хотел в его возрасте снова стать отцом. Конечно, он усыновит его и даст достойную жизнь. Лучше той, что ждёт его, останься он здесь с тобой.
Я больше не вижу в Николь красоты. Она смывается, как краска при реставрации картин — слой за слоем, аккуратно и очень медленно. Под ними пустота — серый холст, ещё даже не выбеленный. Обыкновенная тряпка, натянутая на деревянный, плохо соструганный каркас. И художник сидит рядом. С поджатыми губами, хмурый, обиженный на то, что его шедевру не поклоняются и имеют смелость оспаривать достоинства.
Плохо так говорить о матери, но в такие моменты оставаться честной с самой собой — единственное, что помогает не скатиться до банальной истерики. За стеной сидит мой сын. Ему необязательно прямо сейчас начинать так же плохо думать обо мне.
— Пожалуйста, милая, не делай глупости. Я всецело на стороне Никки и вообще, очень сердита, что ты не сказала мне правду.
— Заткнись, мама, — бросает в её сторону сестра. Пожалуй, это единственное, в чём я с ней солидарна. — Я говорила тебе, Эмма, что не могла в тот период позволить себе ребёнка. У меня был контракт. Обязательства. Ситуация изменилась. Тем более, Виктор всегда меня любил.
— Почему, в таком случае, ты вызвала меня? Почему не отдала Лекса его отцу?
— Ты правда настолько наивная или придуриваешься? — не думала, что презрение во взгляде имеет разные степени силы. У Николь оно сейчас почти зашкаливало. — У меня могла получиться карьера в кино. Я была бы дурой, если бы отказалась от такой возможности.
— Но карьера не сложилась, и ты вернулась к своему любовнику.
— Чтобы ты знала: эта тема для меня довольно болезненная.
— Да неужели?! Срать я хотела на твои болячки. Чтоб ты знала.
— Попридержи язык, Эмма!
— Заткнись, мама! — теперь говорим это в унисон. Последний раз в жизни, на самом деле.
— А что будет, если тебя снова позовут играть? Куда ты тогда денешь ребёнка?
— Боже, — Николь делает рукой неопределённый жест: — Существуют няни, частные школы. Были бы деньги, а куда ребёнка пристроить — я найду.
Я закрываю лицо руками, потому что больше не могу видеть сестру. Жаль, что у людей одна пара рук, потому что другой я бы закрыла уши, чтобы не слышать тот бред, что она несёт.
И тут мне в голову приходит мысль, от которой внутри снова всё переворачивается, и я впиваюсь в Николь взглядом.
— Скажи, а если бы я тогда не согласилась, куда бы ты дела Лекса?
Николь хмурится и отпивает уже порядком остывший кофе.
— Какая теперь разница?
— Отвечай! — каркаю я и по-прежнему не отвожу от неё глаз. Мне нужно доказательство, что это не очередная игра.
Но может же быть, что и игра! Чёрт его знает, зачем это сестре понадобилось. Может, выступление специально для матери. Может, меня испытывает. Узнала про мои трудности и испытывает. Хрен тебе, а не звонок о деньгах тогда. Справлюсь.
Но ответ Николь ставит окончательный крест на моих надеждах.
— Ленора договорилась с одной мексиканской парой. Они бы его забрали. Правда, пришлось бы раскошелиться…
— Ты и мне деньги давала.
— Они запросили гораздо больше.
Я резко вскакиваю со стула и кидаюсь к раковине, где меня жестоко вырывает тем, что мы с Лексом ели на завтрак. К кофе, который делала мать, я так и не притронулась.
Прополоскав рот и умывшись, я отрываю два бумажных полотенца и промакиваю лицо. Эти несколько упражнений позволяют мне собраться с мыслями, и я снова готова кинуться в бой.
— Как зовут твоего жениха?
— Виктор Броуди.
— Виктор Броуди. Хорошо. Я постараюсь запомнить. А ты запомни, что Лекса я тебе не отдам. Более того, позвоню твоему Виктору и расскажу о том, что ты собралась сделать с его сыном. Если он действительно его сын.
По мере того, как я говорю, мама бледнеет, а лицо Николь идёт красными пятнами. В конце моей проникновенной речи оно напоминает перезрелый томат, который вот-вот лопнет на солнце и обнажит своё гнилое нутро.
Так и происходит.
— Что?! Да я засужу тебя за похищение ребёнка.
— Хрен тебе. Ты оформила на меня опекунство. Если этот Броуди достойный человек, он точно не отдаст тебе Лекса. Если нет, отцовство ещё доказать надо. Вряд ли солидному бизнесмену нужен подобный скандал. А уж я его организую, помяни моё слово.
— Эмма, как ты можешь говорить сестре такие вещи?!
Я пропускаю возмущённый вопль матери мимо ушей и снова обращаюсь к сестре.
— Убирайся отсюда. Ноги чтобы твоей не было в этом доме. И ты, мама, уходи. Николь ты сейчас нужнее.
— Ты ещё пожалеешь об этом, сука, — проходя мимо меня, Николь шипит так тихо, что мать вряд ли слышит.
Это последние слова, что сестра говорит мне при жизни.
Честно? Я давно научились жить с этим.
Больше всего мне страшно, что об этом узнает Сеймур. Панкреатит — опасная штука, но даже опасные штуки могут отвести большую беду. В моём понимании, большая беда — это ухудшающееся здоровье человека, разменявшего восьмой десяток. Новость о том, что Николь собирается отобрать у меня Лекса, его точно не поправит. Сердце у Сеймура крепкое, но это крепкое сердце старика. Если сестре удастся её план, кто знает, как это на нём отразится. Ни матери, ни Николь до Сеймура дела нет. Как и до меня.
Мать звонит каждый день. Начинает издалека, но всегда разговор сводится к одному: я взвалила на себя непомерный груз забот. К среде увещевательные звонки становятся больше похожими на угрозы. Моя собственная мать грозит мне службой опеки и полицией, и я с тяжёлым сердцем отправляю её номер в чёрный список на телефоне. Она обрывает стационарный. Я выключаю и его. Тогда же плачу слесарю, чтобы он сменил замки в доме, и самолично отвожу и забираю Лекса из сада. Это сложно. Все свободные деньги уходят на такси — только так я везде успеваю.
Деда я навещаю всего раз. Опухшее от слёз лицо и красные глаза пытаюсь скрыть косметикой. Получается не очень. Сеймур замечает моё подавленное состояние и устраивает допрос с пристрастием. Я списываю всё на недосып, сложную курсовую и небольшую сезонную аллергию — хотя, какая аллергия в ноябре! Ожидаемо получаю нагоняй, за то, что не берегу себя и вместо того, чтобы отдохнуть, шарахаюсь по госпиталям, где его держат совершенно зря, им бы только попользовать его страховку.
Если отбросить последнее замечание, слова деда схожи с тем, что говорит мне по телефону мать, но насколько разный у них эмоциональный окрас! Здесь искренняя забота обо мне, там — искренняя обо мне не забота. Слёзы снова подступают к глазам. Сеймур расстраивается и чуть ли не выгоняет меня домой отсыпаться.
Но это Сеймур. Есть ещё соседи, воспитатели Лекса, преподаватели в университете и мои сокурсники. Ребята из бара, продавец в бакалейной лавке — хороший приятель деда, миссис Андерсен — местная сплетница, чей внук ходит с Лексом в одну группу. Перед всеми я отчаянно держу лицо, но с каждым днём делать это становится труднее. Актриса из меня никудышная. Я в панике, и это становится заметным.