Тезис обширного исследования Пикетти можно сформулировать просто: «в сыром виде капитализм несъедобен». Капитализм, как сосиска, подлежит обработке – демократическим обществом и его институтами, – потому что сырой капитализм антисоциален. Как предупреждает Пикетти:
эволюция рыночной экономики и частной собственности, предоставленных самим себе, содержит в себе <…> мощные силы расхождения, которые могут стать угрозой для наших демократических обществ и для лежащих в их основе ценностей социальной справедливости[73].
Многие исследователи стали называть эти новые условия «неофеодализмом», отмеченным консолидацией богатства и власти элиты, выходящими далеко за пределы контроля со стороны простых людей и механизмов демократического согласия[74]. Пикетти называет это возвращением к «патримониальному капитализму», движением вспять к досовременному обществу, в котором жизненные перспективы человека зависят от унаследованного богатства, а не от меритократических достижений[75].
Теперь у нас есть инструментарий, необходимый для понимания этой коллизии во всей ее разрушительной сложности: невыносимо, что экономическое и социальное неравенство вернулось к доиндустриальной «феодальной» модели, но мы, люди, остались современными. Мы не неграмотные крестьяне, крепостные или рабы. Будучи «средним классом» или «маргинализированными слоями», мы разделяем коллективное историческое состояние индивидуализированных людей со сложным социальным опытом и представлениями. Мы – сотни миллионов или даже миллиарды людей второго модерна, которых история освободила как от некогда неизменных фактов судьбы, заданных с рождения, так и от условий массового общества. Мы знаем, что имеем право на собственное достоинство и на шанс жить полноценной жизнью. Это экзистенциальная зубная паста, которую, «освободив» однажды, загнать обратно в тюбик невозможно. Подобно расходящейся кругами разрушительной звуковой волне, следующей за взрывом, нашу эпоху стали определять отзвуки боли и гнева, исходящие от этой губительной коллизии между реалиями неравенства и теми чувствами, которые это неравенство вызывает[76].
Тогда, в 2011 году, те 270 интервью участников лондонских беспорядков также отражали шрамы, оставленные этой коллизией. «Они выражали это по-разному, – заключает доклад, – но все участники беспорядков, в сущности, говорили о всепроникающем чувстве несправедливости. Для одних эта несправедливость была экономической – отсутствие работы, денег или возможностей. Для других это была более широкая социальная несправедливость, не только отсутствие материальных благ, но и то, как, им казалось, к ним относятся в сравнении с другими…». Было «широко распространено» «ощущение невидимости». Как объяснила одна женщина: «Молодежи сегодня надо дать высказаться. Это было бы справедливо по отношению к ним». А молодой человек размышлял: «Когда всем на тебя наплевать, ты в конце концов заставляешь их считаться с собой, ты устраиваешь им встряску»[77]. Другие исследования объясняют бессловесный гнев бунтарей Северного Лондона тем, что им было «отказано в достоинстве»[78].
Когда на другом континенте, вдали от осажденных районов Лондона, развернулось движение Occupy, то оно, казалось, имело мало общего с этим августовским взрывом насилия. Те 99 %, которые собиралось представлять это движение, не были маргиналами; напротив, сама легитимность Occupy подтверждала его статус как движения подавляющего большинства. Тем не менее Occupy обнаружило аналогичный конфликт между фактами неравенства и чувствами по отношению к неравенству, выраженный в рамках творчески индивидуализированной политической культуры, которая настаивала на «прямой демократии» и «горизонтальном лидерстве»[79]. Некоторые аналитики пришли к выводу, что именно этот конфликт в конечном счете и погубил движение, когда «внутреннее ядро» его лидеров не пожелало отступить от чистоты своего крайне индивидуализированного подхода в пользу стратегий и тактик, требуемых для жизнеспособного массового движения[80]. Ясно одно: в парке Зукотти не было крепостных. Напротив, как размышлял один из тех, кто внимательно наблюдал за движением:
Новизна заключалаcь в том, что с самого начала очень большие слои «мы, народа» оказались мудрее наших правителей. Мы видели дальше и доказали, что правы, тем самым перевернув традиционную легитимность правления нашей элиты, основанную на том, что начальники знают лучше, чем голытьба[81].
В этом и состоит экзистенциальное противоречие второго модерна, определяющее условия нашего существования: мы хотим осуществлять контроль над собственной жизнью, но повсюду нам не дают этого делать. Индивидуализация отправила каждого из нас на поиски ресурсов, нужных для обеспечения полноценной жизни, но на каждом шагу мы вынуждены сражаться с экономикой и политикой, для которых мы лишь ничтожества. Мы живем в сознании того, что наша жизнь имеет уникальную ценность, но с нами обходятся так, словно нас не существует. По мере того как награды зрелого финансового капитализма ускользают из наших рук, нам остается ждать будущего в замешательстве, которое все чаще и чаще выливается в насилие. Мы рассчитываем на психологическое самоопределение, это то пространство, в котором разворачиваются наши мечты, поэтому потери, которые наносят нам сжимающиеся тиски нарастающего неравенства, бесправия, всепроникающей конкуренции и унижающего достоинство расслоения – не только экономические. Они бьют в самое больное место, повергая нас в смятение и горечь, потому что мы знаем, что имеем право на личное достоинство и право на жизнь на наших собственных условиях.
Глубочайшее противоречие нашего времени, писал социальный философ Зигмунт Бауман, – это «зияющая брешь между правом защищать свои права и возможностью управлять социальными условиями, которые делают такую защиту реальной… Именно из этой глубокой бреши выделяются наиболее ядовитые миазмы, отравляющие жизнь современных людей»[82]. Любая новая глава в многовековой истории освобождения человека, настаивал он, должна начинаться здесь. Может ли нестабильность второго модерна уступить место новому синтезу – третьему модерну, который преодолеет это противоречие, предложив подлинный путь к процветающей и полноценной жизни для многих, а не только для избранных? Какую роль в этом сыграет информационный капитализм?
V. Третий модерн
В какой-то момент в эту «зияющую брешь» устремилась Apple, и какое-то время казалось, что сплав капитализма с цифровыми технологиями, предложенный компанией, может положить начало новому курсу в направлении этого третьего модерна. Перспектива цифрового капитализма, ориентированного на защиту наших прав, в течение первого десятилетия нашего столетия вызвала много энтузиазма среди людей второго модерна по всему миру. Новые компании, такие как Google и Facebook, посеяли надежды на переход на новую ступень в новых, имеющих критически важное значение сферах, освободив информацию и людей от оков старых институтов, позволив нам находить тех и то, кого и что мы хотели найти, тогда и так, когда и как мы хотели искать или связываться.
Инверсия Apple подразумевала доверительные отношения защищенности и взаимности, основанные на выстраивании коммерческой деятельности в соответствии с подлинными интересами потребителей. Это было обещанием новой формы цифрового рынка, которая могла бы преодолеть нашу коллизию – первый намек на капитализм третьего модерна, вызванного к жизни самоопределяющимися устремлениями людей и неразрывно связанного с цифровой средой. Возможность «моей жизни, так как я хочу, по цене, которую я могу себе позволить» была гуманистическим обещанием, которое быстро оказалось в самом сердце коммерческого цифрового проекта: от iPhone и заказов «в один клик» до массовых открытых онлайн-курсов, услуг по индивидуальному запросу и сотен тысяч сетевых бизнесов, приложений и устройств.