– Юрий Иосифович, в книжке «Опасайтесь лысых и усатых», вышедшей в издательстве «Книжная палата» в 1993 году, вы являетесь еще и автором рисунков.
– В свое время я учился изобразительному искусству у московских скульпторов Лемпорта, Сидура и Силиса. Работал подмастерьем: глину мешал, гранитной женщине спину растирал, чтоб блестела. Параллельно я занимался живописью у Бориса Петровича Чернышова. Борис Петрович был гениален даже внешне: носил он обычно пиджаки Володи Лемпорта и брюки Вадима Сидура. Голову он держал так высоко, что окружающим казалось, будто он ничего не видит. Но он видел все. Борис Петрович носил в хозяйственной сумке кастрюлю с казеиновым клеем, одну какую-то жуткую трехпалую кисть и несколько коробочек с сухими пигментами – окись хрома, охра, кобальт. На хорошую бумагу денег не было. Бралась газета, ну вот, к примеру, «Утро Россiи», и прямо по газете мы начинали шарашить этюды, макая кисть то в кастрюлю с казеином, то в коробку с пигментом. Иногда добавляли акварель. Писали модель, пейзаж. Это была замечательная школа живописи. Словом, жизнь моя ползла в двух направлениях: живопись и литература, они не пересекались. Я не стремился к автоиллюстрации, поскольку проза самодостаточна. В последнее время некоторые свои живописные работы продаю. Имени в художественном мире у меня маловато. Звона нет. Однако замечу, у меня покупают вещи, а не имя. Что лучше.
– Есть ли жанровые пристрастия в живописи?
– Я работаю в разных жанрах. Скажем, у меня есть два портрета Арсения Тарковского. Один из них находится у Марины Тарковской, другой – в литературном музее. Я писал портреты Бориса Шергина, Владимира Лакшина, других писателей. Кроме того, увлекаюсь скульптурой, эмалью. Напомню, что моя первая выставка состоялась в МОСХе в 1962 году, на которую Борис Слуцкий привел Илью Эренбурга. Они тепло отнеслись к моему дебюту.
– Что происходит в вашей жизни сегодня?
– Вышло переиздание «Недопеска» в «Малыше». На подходе «Шамайка» и «Полынные сказки» с рисунками Николая Устинова, «Сказка про зеленую лошадь». Кроме того, пишу сценарий для фильма, который собирается ставить Алла Сурикова, а главную рать в нем будет играть Юрий Куклачев. Видимо, будут и кошки.
ГАЗЕТА УТРО РОССIИ
08.06.1995
Тимур Кибиров: В новой жизни стало не лучше, а правильнее
В отличие от писателей, серьезно занимающихся собственной литературной карьерой, Тимура Кибирова редко увидишь в свете. Кто-то объясняет затворничество лауреата Пушкинской премии его высокомерием или самодостаточностью. Сам Кибиров указывает на сложившиеся стереотипы поведения, менять которые не намерен.
– Вы – коренной москвич?
– Я родился в 1955 году в семье офицера. Именно с последним обстоятельством связано то, что не укоренен точно в пространстве. Мы переезжали из одного городка в другой, и только с 1972-го я обретаюсь в столице. Детство и отрочество протекали в небольших гарнизонах, где, как вы понимаете, трудно было найти питательную интеллектуальную среду. И потому занятия поэзией считал сугубо индивидуальным, интимным, отчасти стыдноватым делом. Из этого комплекса, сохранившегося у меня до сих пор, вытекают некоторые особенности моего поведения, трактующиеся коллегами как нежелание жить цеховыми интересами. А я не ощущаю цеховых интересов. Литературная тусовка, которая по какому-то случаю собирает писателей и поэтов, представляется мне чем-то нецеломудренным.
– Ваша первая публикация состоялась в журнале «Юность» в 1988 году. Тогда отдел поэзии практиковал «Испытательные стенды», знакомившие широкую публику с Ниной Искренко и Юрием Арабовым, Владимиром Друком и Виталием Кальпиди. О компании метафористов много дискутировали в «Литгазете» и за ее кулисами. А вы и в те времена предпочитали одиночество?
– В 80-х годах в отечественной неофициальной поэзии сформировались, условно говоря, два полюса, исповедующих разную художественную идеологию. Я говорю о метафористах и концептуалистах. Первую компанию вы назвали. Вторая группа, куда входили Всеволод Николаевич Некрасов, Лев Рубинштейн, Дмитрий Александрович Пригов, притягивала меня больше, несмотря на существовавший уже тогда зазор между моими представлениями о литературе и художественной практике, и взглядами того же Дмитрия Александровича. Замечу, что и ту и другую группы всегда связывали и связывают вполне приличные товарищеские отношения. Просто круг Парщикова был больше известен в нашей стране, их стали печатать раньше, чем концептуалистов, которые входили в литературный андеграунд, чем вызвали интерес сначала у западных славистов, и только потом их заметила официальная критика.
К этой группе примкнули Сережа Гандлевский и Миша Айзенберг, в своем творчестве стоящие на противоположных концептуализму эстетических принципах. В разгар перестройки мы устраивали поэтические спектакли, к примеру, в театре имени Пушкина. Этим же составом мы впервые поехали за границу, в Англию. Сейчас тесные, почти семейные связи ослабли по ряду причин. Во-первых, мы повзрослели. Во-вторых, исчезла необходимость в противостоянии неблагоприятной культурной ситуации. Сейчас в искусстве, на мой взгляд, сложилась в общем нормальная ситуация, когда художник остался один, и хождения отрядом при всех плюсах этого занятия просто невозможны.
– Вы считаете, что процессы в культуре протекают нормально. Тогда чем был вызван иронический ответ поэта Бахыта Кенжеева поэту Тимуру Кибирову, опубликованный в «Независимой» газете пару лет назад. Насколько я помню, вы сетовали на безденежье в новых экономических условиях.
– Вы же читали его ответ, а мое мнение на этот счет вам вряд ли известно. Так вот, я говорил о том, что в новой жизни стало не лучше, а правильнее, что ли. Если вспомнить советское время, на издание одной книжки писатель мог построить кооперативную квартиру или прожить безбедно год-два. С другой стороны, сегодня нет необходимости идти на компромиссы с редактором, с самим собой, однако, нет и уверенности в том, что выход третьей книжки принесет мне, автору, приемлемые деньги.
– Тимур, вы – автор двух книг. Вторую – «Сантименты», выпущенную издательством «Риск» в прошлом году, читатель мог приобрести. Однако первую я так и не видела в продаже, да и в библиотеках ее нет.
– Первая книга, обильно проиллюстрированная и выпущенная московским издательством «Цикады», называлась «Стихи о любви». В нее вошли избранные стихотворения и поэмы, в числе последних – «Послание Померанцеву». К сожалению, даже у меня не осталось подарочных экземпляров. Во второй сборник я включил все произведения, написанные с 1986 по 1991 год. Осенью в Петербурге увидит свет третья книга «Памяти Державина» с рисунками Саши Флоренского, художника из митьков. Кроме этого, в октябрьском номере журнала «Знамя» читатель найдет двадцать сонетов Саше Запоевой. К слову, Запоев – моя настоящая фамилия. Кибиров – псевдоним. Сонеты я посвятил своей трехлетней дочке. В какой-то момент мне захотелось простодушного, сентиментального высказывания, а по сути, темы взаимоотношений дочери и отца пробуждают нежные, слегка ностальгические чувства.
– Считаете ли вы нужным, минуя нигилистический тон, пересмотреть поэтический олимп начала века? Является ли Хлебников, с вашей точки зрения, крупным реформатором в стихосложении? Или, предположим, вклад Блока значительнее?
– Вы очень точно отметили фигуры, под влиянием которых в разное время я находился. Лет в 25 увлечение Хлебниковым существенно сказалось на моем творчестве. До сих тор не понимаю, в каком состоянии находился, когда сочинял тяжеловесные верлибры, внутренний ритм которых теперь даже мной не прочитывается. Я не подражал Хлебникову, а пытался как бы заново переложить его принципы стихосложения. Возможно, такая практика оказалась не бесполезной, но вряд ли я могу назвать ее удачной. Разумеется, было бы сейчас нелепо заводить спор на тему, какая техника предпочтительнее: верлибр или, к примеру, четырехстопный ямб. Я веду речь лишь о том, что русская поэзия существует почти три века, и в простоте душевной сказать нечто уже невозможно. В тексте каждое слово, следующая интонация, знак препинания лучатся смыслами, случайными быть не вправе. Поскольку, с моей точки зрения, современным поэтом можно считать того, кто не только слышит некую музыку, но и сознательно общается со стихиями, умеет их взнуздывать. И, кстати сказать, многочисленные творческие, философские, даже жизненные неудачи Блока при всей его гениальности были связаны со слепым доверием к стихийному напору, к так называемой музыке революции, которую он, действительно, слышал лучше всех, но поэтически с ней не справился. Впрочем, мое отношение к Блоку окрашено в биографические тона. Может быть, под его влиянием я, тринадцатилетний, и начал писать стихи. До армии я знал наизусть все его сочинения, вплоть до его записных книжек. Он являлся моим кумиром, непререкаемым авторитетом и образчиком жизненного поведения. Затем восхищение сменилось резким неприятием, а позднее выработалось спокойное отношение.