Как говорилось, Марко Каррера похоронил это воспоминание в памяти, но в то римское утро оно всплыло перед его мысленным взором, ясно и точно, плод чужой памяти, единственный подлинный эпизод в грязном потоке лжи, извергнутой на него с целью выставить его как самого недостойного из мужчин. В обвинении, которое ему предъявляла жена, указывалось: он «подло бросил меня и ребенка, выскочил из дома один, почуяв опасность, в данном случае рев военного самолета, преодолевавшего звуковой барьер прямо у нас над головой, то есть событие не бог весть какое страшное, но что, если бы нам действительно грозила опасность?»
И это была правда.
Разумеется, в заявлении о разводе не говорилось, что в ту минуту в нем сработал рефлекс, что он отсутствовал всего каких-нибудь пять или десять – да хотя бы даже пятнадцать – секунд; напротив, ее слова весьма прозрачно намекали, что бегство мужа было продуманным актом и продолжалось ровно столько, сколько ему понадобилось, чтобы укрыться от неминуемой опасности, бросив на произвол судьбы жену и дочь. Разумеется, это не соответствовало действительности. В заявлении о разводе даже не упоминалось, о чем он думал в те несколько секунд полной растерянности перед тем, как снова стать отцом и мужем. Она не объясняла, куда и в каком направлении устремились его мысли в той пелене безотчетного страха – единственная истинная его вина среди многочисленных прочих, выдуманных Мариной, о которой она даже знать не могла, но которая пробуждалась вместе с воспоминанием, вытесненным по ее вине из его памяти.
Вот тогда-то Марко Каррера понял, что та отцовская мысль о связи самолетов с годом рождения сына была в действительности настоящим пророчеством: он не подумал об этом, ни когда избежал гибели в самолете, ни когда женился на стюардессе, считая, что и она избежала той же опасности; он по-настоящему осознал это только сейчас, оказавшись виновным в одном из ста предъявленных ему обвинений, – не столько его бегство, когда военный истребитель с расположенной поблизости базы в Гроссето преодолевал звуковой барьер прямо над их головой, сколько то, о чем он думал в те несколько секунд, обезумев от страха, жадно хватая ртом воздух, прислонившись к пинии и с тоскою глядя на увитый жасмином забор, отделявший его от соседского участка. Попробуем сосчитать до десяти: Луиза, Луиза, Луиза, Луиза, Луиза, Луиза, Луиза, Луиза, Луиза, Луиза…
Заколдованная фраза (1983)
Марко Каррере
площадь Савонаролы, 12
50132 Флоренция
Италия
Париж, 15 марта 1983 г.
Привет, Марко!
Представляю, как ты теряешься в догадках, от кого это письмо из Парижа, напечатанное на машинке, включая адрес на конверте. Ты, наверное, уже посмотрел на подпись или на адрес отправителя, но там я поставила только инициалы; но, может, тебе подсказала интуиция (этот вариант я бы предпочла), и ты мгновенно догадался, что это письмо от меня. Да, как бы там ни было, это я. Пишу тебе из Парижа, Марко, на пишущей машинке моего отца. Да, это я, бесследно пропавшая с тех пор, как мы сюда переехали.
Как поживаю? Чем занимаюсь? Учусь. Мне очень нравится место, куда я хожу на занятия. Ну, и т. д. и т. п. Я пишу не для этого.
Я часто думаю о тебе. Ты единственный итальянец, посещающий мои мысли, не считая еще одного парня, которого я тоже не могу выбросить из головы. О нем я думаю в плохие минуты, а о тебе – в самые лучшие. Не только как сегодня, когда я напяливаю твой красный свитер. Постоянно думаю о тебе в такси, о том, как в полдник тебе нравилось ездить за горячими фокаччини, но ты боялся столкнуться там со своей матерью в окружении поклонников. Думаю о тебе в такси, когда навеселе возвращаюсь поздно ночью с вечеринки, и чувствую себя именно так, как ты сказал однажды, застав меня в пьяном виде: «Кто весел, а кто и нос повесил».
Я ни разу в жизни не ездила на такси во Флоренции, там я никогда ими не пользовалась. Даже не представляла, как восхитительно ездить на такси по ночному Парижу. Они останавливаются на ходу, стоит только махнуть рукой, стоя на тротуаре, прямо как в кино. Знать не знала, что такое такси. Я, например, усвоила, что если маячок с надписью Taxi Parisien оранжевый, значит, оно занято, а если белый – свободно. И я тебе клянусь, если он белый, стоит махнуть рукой, и такси останавливается. Потрясающе. Но ты, конечно, все про это знаешь. И когда я забираюсь внутрь, называю таксисту адрес, а машина медленно трогается и скользит по освещенному асфальту пустынных улиц и площадей, я все сильнее чувствую, как то, что я делала до этого вечером, начинает медленно рассеиваться: рассеиваются лица парней, с которыми танцевала, пила и курила, рассеиваются банальности, все исчезает, и я чувствую себя как в раю. В такие минуты я думаю о тебе. Чувствую, что все лишнее отпадает, и думаю, если меня избавить от всего лишнего, нелишним останешься только ты.
Но думать о тебе нелегко. Особенно после того, что случилось. Мне не хватает точек опоры, мало образов, оставшихся в памяти. Я всегда замыкаюсь на одном и том же, твоем, когда ты сидишь на диване в нашем доме в Больгери, с плеером и в наушниках, отгородившись от мира, в то время как мы с друзьями едим равиоли. То ли это час такой, то ли это такси, но воспоминание кажется мне бесподобным.
А иногда я вижу тебя во сне.
Ты приснился мне сегодня ночью, поэтому я и пишу, нарушая, даже не зная зачем, обещание, которое сама у тебя вырвала, что больше писать ты мне не будешь. Ты – мне.
Сон был сказочный, чистый и светлый, жаль, что я проснулась в самый интересный момент. Я запомнила его очень четко, потому что потом не могла заснуть, лежала и часами обдумывала этот сон. Я как будто лежу в гамаке на мексиканском патио под огромным потолочным вентилятором, который вертится медленно-медленно, а ты примостился на краешке гамака, весь в белом, и раскачиваешь меня. Мы с тобой играем в какую-то странную игру и как-то странно смеемся, мне трудно объяснить. Ты требовал, чтобы я произнесла какую-то заколдованную фразу, я пробовала, но не смогла. Фраза была очень странная, я ее записала, проснувшись: «Сто бенедиктинцев принесли нам гостинцев, бенедиктинцы скуповаты, принесли маловато». Ручаюсь, фраза была слово в слово такая. А я все никак не могла ее повторить, постоянно ошибалась, и чем больше я ошибалась, тем сильней мы смеялись, и чем сильней мы смеялись, тем больше я ошибалась. Наконец, для того, чтобы ты понял, до чего это было смешно, ты сам попытался ее повторить и тоже не сумел. Потом на мексиканском патио появляется твой отец, как всегда, сдержанный и немногословный, и мы просим его произнести эту фразу, он попробовал и тоже сбился. Не передать, как мы с тобой хохотали, а потом расхохотался и он, пробуя и снова ошибаясь. Не получалось, как он ни старался, иногда говорил: «Сто францисканцев…» или «…принесли померанцев…» И впрямь какая-то заколдованная фраза, мы втроем умирали со смеху. Потом я проснулась. Сон трудно пересказать на бумаге – выглядит глупо, но я тебя уверяю, что это не так. И, главное, мы с тобой никого не стеснялись. Даже в присутствии твоего отца. Все текло как по маслу. Сон, что еще скажешь.
Я встала в сонном дурмане и отправилась на гимнастику (я хожу на гимнастику), и неожиданно стала свидетельницей незабываемой картины: в лучах солнца падал снег. Клянусь. Под Триумфальной аркой опускались огромные, тяжелые хлопья мокрого снега, а за Нотр-Дамом светило солнце и небо было голубым. Это был уже не сон, а явь. Как и это сумасбродное письмо, я прекрасно понимаю. Впрочем, ладно. Надеюсь, я тебя не озадачила, не заставила мучиться над «неразрешимостью» проблем. (Мне пришло сейчас в голову, что последний раз я тебя видела в спортивном зале, целую вечность назад. Меня смутило твое появление.) Поэтому мне важно о тебе думать, когда я еду в такси, и по возможности, как сегодня, видеть тебя во сне. Между прочим, видеть тебя во сне означает, что я сплю. Знаешь, мне осточертели моя бессонница и тот парень, который не выходит у меня из головы. Обнимаю, если ты не против.