Во Франции же в силу особенностей её литературы знакомство с Шекспиром по-прежнему задерживалось, несмотря на все усилия и Стендаля, и Гюго, и Виньи, переводившего его. Французы знали великого англичанина по слабым и неудачным переводам. Единственным, кто понял дух Шекспира, был Мюссе, но тогда его пьесы считались несценичными. Таким образом, несмотря на то, что Шекспира признали уже во всём мире как величайшего гения, для Франции он оставался скорее великим незнакомцем.
Поэтому, когда Франсуа Виктор, младший сын поэта, скучая на Гернси, решил осуществить полный перевод пьес Шекспира, отец его всячески поддерживал в этом начинании, благо намечался событийный повод — празднование в апреле 1864 года трёхсотлетия со дня рождения поэта. Наблюдая за работой Франсуа Виктора и готовясь написать предисловие к собранию сочинений Шекспира в его переводе, Гюго в итоге написал пространный трактат «Вильям Шекспир», вышедший у Лакруа в 1864 году.
Поэт не знал английского и пользовался тем, что переводил сын, а также другие авторы. Прожив 18 лет на Нормандских островах, принадлежащих Великобритании, Гюго не имел особенной нужды в изучении английского. Поэтому суждения о Шекспире французского автора основывались во многом на бытующих мифах и представлениях, в общем-то не отличающихся от современных, ядовито высмеянных ещё Львом Толстым в своей статье «О Шекспире и драме».
Главная сила Шекспира — в его языке, красочном, ярком, богатом. Но это-та сторона его гения и была скрыта, что от Гюго, что от Толстого, что от Гёте (он в пожилом возрасте написал ещё одну, уже крупную, статью о драматурге — «Шекспир и несть ему конца», опять-таки перекличка с Гюго), поскольку для её понимания необходимо интимное знание английского.
Гюго, как и большинство его современников, просто брал на веру, что Шекспир — великий гений, и далее уже развивал собственные взгляды на природу художественного творчества — чем и ценен его трактат, в целом весьма риторичный и пафосный по современным меркам. Из его книги мы мало что можем узнать об английском гении, зато много — о Гюго. Он сыплет именами, фактами, показывая свою начитанность и эрудированность. Но всё, что у него подлинно меткого, — относится к французской литературе, например, оценка Вольтера: «Слава Вольтера освободилась от всего того, что было в ней ложного, и сохранила истинное. Потерять ложное — значит выиграть. Вольтер не лирик, не комедиограф, не трагический поэт; он гневный и взволнованный критик старого мира; он милосердный преобразователь нравов; он человек, который делает человека лучше. Как поэт Вольтер потерял часть своей силы, зато он вырос как апостол. Он творил скорее доброе, чем прекрасное. Атак как прекрасное включает в себя и доброе, такие поэты, как Данте и Шекспир, творившие прекрасное, — выше Вольтера; но и будучи ниже значения поэта, значение философа очень высоко, а Вольтер — философ. Вольтер — это непрерывная струя здравого смысла. Он хороший судья во всём, кроме литературы».
В связи с Шекспиром Гюго (но уже не в самом трактате, а в собственно небольшом предисловии к переводу сына) едва ли не единственный раз вспоминает про Стендаля, тогда совершенно забытого: «...Ла Мот поступил лучше, он переделал “Илиаду”. Этот Ла Мот был человеком остроумным, но идиотом. В наши дни у нас был в этом роде г-н Бейль, называемый Стендалем, который писал: “Я предпочитаю Гомеру воспоминания маршала Гувьона Сен-Сира”». Выступавшие вместе в 1820-е годы против затхлых правил классицизма, они очень сильно разошлись после. Ироничный и недоверчивый Стендаль оказался не совместимым с возвышенным идеалистом Гюго.
В России книгу Гюго о Шекспире прочли почти сразу же. Характерным был отзыв Дмитрия Аверикиева, драматурга и литературного критика: «Книга Виктора Гюго для нас интереснее, как взгляд гениального представителя французского народа; в ней, а не в книге Тэна, отразился французский взгляд на Шекспира и искусство вообще; в ней нет сдержанности, а скорей видна разнузданность — разнузданность титана — она кипит, волнуется, бушует, и вот вопрос: какие драгоценности выкинет она на берег? Тэна оценят немногие французы; он, в некотором смысле, отступник, еретик; Гюго прочтут все; для французов именно он будет апостолом Шекспира; оттого его полемический тон во многих частях книги; он борется с французской рутиной; он всеми способами добивается, чтобы “великая нация” полюбила “великого поэта”, так как он его любит.
Гюго весь исполнен стремлений о легковерной надежде; весь увлечён великой идеей прогресса, весь в мечтаниях, самых пламенных, самых неустанных. Ко всему он может исходить единственно от переворота 89-го года: он верит в него, как в миссию; он бредит им, он любит его и проповедует вечный, неустанный прогресс, вечную, неустанную революцию; он охвачен влиянием этого достопамятного года. Он не успокаивается, подобно многим своим соотечественникам, и в его устах “великие принципы великой эпохи” звучат иначе, чем в устах ораторов французского законодательного корпуса. Всякий француз любит поговорить о “великих принципах”».
Ещё более удивительно, что через 80 лет трактат с восторгом прочёл Борис Пастернак, поэт, у которого с Гюго не было ничего общего и который никогда не числил французского романтика среди своих не то что кумиров, но просто любимых авторов. Александр Гладков 24 января 1942 года записал в своём дневнике отчёт о встрече с Пастернаком:
«— Вы не читаете по-французски?.. Ах да, я вас уже спрашивал... Я хотел поделиться с вами наслаждением, которое я получаю от чтения книги Гюго о Шекспире. Я читаю её понемногу. Она возбуждает столько мыслей, что большими порциями читать её просто невозможно. Это сокровищница мыслей, и не только о Шекспире, но и об искусстве вообще. Читая её, чувствуешь себя мальчиком... Не могу удержаться, чтобы не показать вам кое-что... (Он читает, тут же, сразу переводя текст). “Дать каждой вещи столько пространства, сколько ей нужно, ни больше ни меньше — вот что такое простота в искусстве. Простота — это справедливость. Таков закон истинного вкуса. Каждая вещь должна быть поставлена на своё место и выражена своим словом. При том единственном условии, что будет существовать некое скрытое равновесие и сохраняется некая таинственная пропорция, самая величайшая сложность, будь то в стиле или в композиции, может быть простотой... ”
Б. Л. останавливается и с торжеством глядит на меня, как бы предлагая разделить своё восхищение. Я хочу что-то сказать, но он меня прерывает:
— Нет, подождите, это ещё не всё. Вот, слушайте...
И далее, после ещё нескольких цитат из Гюго, Пастернак завершает:
— Вы знаете, с тех пор, как я работаю над переводами Шекспира, мне хочется написать что-то о нём. Нет, вернее, хотелось, пока я не прочёл эту книгу Гюго. Теперь я просто не смею».
В 1860-е годы почти ежегодно у Гюго выходили новые книги. После «Шекспира» в 1865-м появился сборник стихотворений «Песни улиц и лесов». Он целиком состоял из восьмисложных стихов и четырёхстрочных строф — в отличие от «Созерцаний» и «Легенды веков» с их разнообразием метров. Почти все они были посвящены любовной тематике.
В предисловии к сборнику Гюго замечал: «Эта книга написана в основном из мечтаний и лишь немного из воспоминаний». Но это, конечно, осторожная уловка. Великий ловелас попытался сокрыть слишком уж очевидную любовную мощь, которая буквально режет глаз в каждом стихотворении. Разумеется, опытный автор сумел замаскировать свои чувства так, что в них трудно было найти откровенную личную ноту. В отличие от любовных стихотворений из «Лучей и теней» или «Созерцаний», таковые в «Песнях» не имеют характера персонального обращения. И действительно, они не обращены к Жюльетте Друэ или к кому-то из иных пассий поэта. Они направлены к условной Музе, выглядящей чаще всего как простая девчонка из числа тех, кого можно встретить и на улицах, и в полях и которую хочется тотчас увести в лес.
В «Песнях улиц и лесов» нарисована идиллическая картина «галантных празднеств», лирические герои не занимаются какими-то делами, а их заботы целиком посвящены любви — что в «Юности» (название первой части сборника), что в пору «Мудрости» (название второй). Не случайно Гюго вводит картины времён Людовика XIV — в стихотворениях «Дуб из заброшенного парка» (где перед нами предстают самые блестящие таланты XVII века — Корнель, Лафонтен, Буало, Расин, Люлли, Ленотр) и «Великий век» (единственное отступление от восьмисложника), ассоциирующихся с картинами Ватто. Правда, поэт резко уничижительно пишет о «короле-солнце» как о деспоте, насилующим свободную природу человека. Гюго осуждает войны (он уже не воспевает наполеоновские победы) и призывает к миру.