Я знаю, что голос чётко произносит слова, но моя голова пуста от мыслей. Сейчас я — линия на холсте; сознание, обретшее форму. Иероглиф моего имени делит пустоту на инь и ян, белое и чёрное. Внутри у меня ноет и звенит от того, насколько прекрасно это мгновение. Проведённые мной линии останутся в вечности такими, какими я создаю их прямо сейчас — смелыми, плавными, завершающимися полосами просветов в тех местах, где на ворсе заканчивается тушь.
Когда кисть выводит последний элемент, я глубоко вдыхаю. На бумаге иероглиф 鳳 — «феникс», моё имя. Мне хочется писать ещё и ещё, изводя себя попытками угнаться за идеальной пустотой разума. Но сегодня я учитель.
Фушигуро смотрит на меня со странным выражением лица. Сквозь привычную для него недовольную гримасу проступает что-то вроде… восхищения?
— Хоо-сенсей, вы очень красивый, — с придыханием, совсем тихо, проговаривает Мегуми, не отрывая от меня глаз.
Отвечаю сдержанной улыбкой — «спасибо, я знаю, у меня есть зеркало». В таком поведении Фушигуро нет ничего странного: тысячу лет назад дети всегда заворожённо замирали рядом, когда видели меня за работой, даже если до этого озорно носились и увлечённо играли. Хорошо, что во владельце техники Десяти Шикигами есть ещё что-то от ребёнка.
— Фушигуро, раз у тебя так ужасно получается, может, лучше поможешь Юджи и Нобаре?
Я пропустил момент, когда Годжо возник за моей спиной, поэтому сейчас вздрагиваю от неожиданности.
Не знаю, как я умудрился это расслышать: но в дружелюбном голосе точно есть какой-то жуткий свист. Будто тонкий кончик кнута рассекает воздух.
Мегуми, который, в отличие от меня, видит лицо Сатору, очень быстро исчезает, неловко попрощавшись. Я со вздохом собираю кисти — их нужно помыть. В присутствии Годжо писать мне не хочется.
— Хоо, поучи меня тоже.
С таким трудом обретённое спокойствие раскалывается на сотню мелких осколков. И они снова режут моё сердце. Это точно можно приравнять к боли — от вредных кусочков стекла невозможно скрыться. Я вообще не понимаю, откуда они взялись. Почему один звук твоего голоса так сильно задевает меня, Сатору?
Ни в коем случае не поворачиваться. А то снова вытворю что-то странное.
— Перенеси всё в комнату. Скоро дождь пойдёт.
Вот чёрт, ответить согласием — тоже странно.
Сатору выполняет мою просьбу щелчком пальцев. Я оказываюсь в его комнате вместе со всеми инструментами.
Вещи, которые позавчера были раскиданы мной в порыве гнева, сейчас аккуратно сложены. Ноутбук стоит рядом с кроватью. Никаких других изменений нет. Но почему-то у меня чувство, будто я попался в ловушку.
Собираюсь с силами и поворачиваюсь к Сатору. По спине пробегает холодок, чувствую, как на шее выступает испарина. Меня словно знобит. А всё из-за того, что Годжо снял повязку, смотрит на меня спокойно и прямо. Я точно знаю, что мне нужно что-то сказать, но рот беззвучно открывается и закрывается, перестав слушаться меня вслед за остальным телом. Взгляд Сатору Годжо имеет странную, волнующую власть надо мной. Как хорошо, что сейчас он переведёт его на холст и тушь. Ведь переведёт, да?..
Комментарий к Больная голова, пустая голова
*Кайсё — один из стилей японской каллиграфии. Иероглифы, написанные кайсё, практически ничем не отличаются от печатных символов, используемых в газетах.
========== Медленно ==========
— Мне тоже просто что-нибудь написать?
Сатору, к счастью, заговаривает первым. Я киваю, вырванный из собственных раздумий. Чтобы взять кисть и начать писать, Сатору нужно пройти мимо меня и остановиться очень близко. Чтобы следить за его линиями, мне нельзя отходить.
Нервно перебираю пальцами. Я как оловянный солдатик, который летит прямиком в огонь. Сердце гулко стучит о рёбра, мощными толчками перемещая по телу кровь. Но кажется, будто оно работает напрасно, потому что вся алая жижа собралась на моём лице — оно горит жаром румянца. От просветления, принесённого любимым делом, не осталось и следа. В голове целый осиный рой мыслей: я всегда так злюсь? это раздражение? чем он так меня бесит? может, здесь просто душно?
Годжо двигается плавнее, чем обычно. Его тело будто встречает сопротивление осязаемого напряжения, созданного моей разрастающейся паникой.
Сатору встаёт на колени и наклоняется над холстом. Одну руку он кладёт на место, где бумага переходит в подложку, другой сжимает кисть. У Годжо длинные и ловкие пальцы. Он держит ручку идеально — его предплечье расслаблено, локоть готов к движению, плечо обеспечивает отсутствие малейшей дрожи.
Смоченная в туши кисть ползёт по бумаге. Тихое шуршание слышится громом в моей голове. Всё внимание обращено на звуки, поэтому я различаю ровное, глубокое дыхание Сатору. Сам я, кажется, уже пропустил больше десяти вдохов. Лёгкие жжёт и сдавливает изнутри.
Нельзя молчать.
— Пальцы… Кхм… Подушечки пальцев рук обладают самой высокой чувствительностью, поэтому важно сосредоточиться на ощущениях, чтобы правильно управлять кистью, — произношу я.
Чёрт… Лучше бы молчал. Высокая чувствительность? Сосредоточиться на ощущениях? Мозг услужливо подсовывает мне картинку: пальцы скользят по внутренней поверхности обтянутого плотной тканью чёрных брюк бедра Сатору; я действительно чувствую многое: как напряжена рельефная мышца, как от моих прикосновений нетерпеливо подрагивает тело, как его жар проходит сквозь одежду…
Хоо, немедленно приди в себя!
Но, честно, мне сложно. Наверно, то, что я сейчас чувствую, похоже на нити судеб глазами человека, не обладающего моей техникой. Туго сплетённый клубок одинаковых по цвету и структуре волокон, которые даже воздействуют на меня похожим образом — разжигают внутри огонь. Злость, раздражение, обида, любопытство, интерес, желание… Пока Годжо пишет, я пытаюсь распутать хотя бы несколько. Допустим, что же я всё-таки чувствую от пришедшей на ум позавчерашней сцены? Я взбешён, потому что это было почти насилие? Возбуждён? Обижен?
Голова идёт кругом. Я точно упускаю нечто важное.
— Я закончил.
Смотрю на бумагу. Годжо написал иероглиф 赦 — «прощение».
Весь запутанный клубок внутри меня лопается как воздушный шар.
— Я прошу у тебя прощения, Хоо.
Сатору произносит это по-особенному. Слова, которые в новом для меня мире звучат после неловкого столкновения на улице, пролитого чая, да даже в начале вежливого вопроса, в устах Годжо обретают изначально заложенный в них смысл. Это действительно просьба о высшей милости: прощении. Та её форма, которая не потерпела бы гордыни, спешки и взгляда сверху вниз. И Сатору, покорно замерев на коленях у моих ног, медленно выводил кистью каждый из одиннадцати элементов иероглифа.
Я теряюсь. Больше нет тех чувств, которые путали меня: ни злости, ни обиды. И прежде, чем ответить Сатору, я пытаюсь понять, что же в итоге осталось. Почему мне всё ещё так жарко? Почему сердце продолжает методичным толчками калечить рёбра?
— Сатору, да брось… Я тоже виноват…
Звучу так глупо, что хочется дать себе по лицу. Сам не понимаю, где моё достоинство и воспитание. Всё-таки я долго жил в мире, в котором умели принимать извинения. Что же происходит со мной сейчас? Зачем отвожу глаза? Дёргаю за край футболки?
Чёрт, наверно это остатки похмелья. Мне неуютно в собственном теле: не знаю, куда деть руки и в какую сторону повернуть голову.
Годжо встаёт и в один шаг приближается ко мне почти вплотную. Знакомая улыбка, но непривычно сосредоточенный взгляд.
— Я хочу всё исправить.
Когда понимаю, что Сатору смотрит на мои губы, сердце делает болезненный рывок вперёд. Я невольно облизываю их, слишком шумно сглатываю.
— Я только что рассказывал Фушигуро о том, что нельзя ничего исправить. Можно только создать новое.
Не знаю, откуда у меня столько дыхания для всех этих слов. Я не могу вдохнуть уже так долго, что, кажется, начинается асфиксия. Ей и объясняется головокружение, напряжение мышц и учащённое сердцебиение.
— Давай вместе, — выдыхает Сатору мне в губы и целует.