Литмир - Электронная Библиотека

И Аммон Джерро рассказывал им, оставшимся, во что превратилась Аиша Фарлонг. И рассказывал, что она должна вернуться.

У него уже не было ни демонов, ни средств, чтобы поднять из пепла Убежище, отыскать все позабытые фолианты, проверить все, что он знал о древних, как сам мир, заклятьях, способных излечить страшное проклятие, которое настигло Аишу. Осталось лишь то, что он Аммон Джерро помнил сам.

Он впервые в своей жизни поверил в ту магию, над которой все чернокнижники бы посмеялись в открытую – в ту, что рождает собой любовь.

Он был достаточно стар, чтобы хорошо понимать людей – и достаточно стар, чтобы отличить любовь паладина к Аише от мимолетной страсти, которая порой вспыхивает между людьми слишком разных возрастов и жизней, чтобы продержаться даже недолго. Вопрос был в другом – что может вспомнить чудовище, потерявшее самое себя?

Ему казалось, что ничего. Единственным, что могла теперь подарить любовь, была смерть, которая уничтожит и проклятие, и его носительницу.

В ней что-то оборвалось, когда она услышала об этом.

Шипящие голоса во мраке. Запах крови и пепла на Плане Тени.

«Но его нет ни среди живых, ни среди мертвых… и тебе незачем знать его судьбу».

Она пыталась что-то записать. Сохранить. Запомнить. Но воспоминания о самом дорогом утекали, будто вода и песок. Сначала она поняла, что ей нечего записывать. Аиша открыла пустую тетрадь, и перо лишь оставило черную кляксу на первой странице. Она выбросила и позабыла несостоявшийся дневник, заставляя себя вспоминать Касавира каждый день, просыпаясь и засыпая с мыслью о нем, и однажды, когда предстоял очередной ночлег, с ужасом поняла, что уже полчаса пытается вспомнить его голос и интонации. То, как и что он говорил ей.

Но воспоминание не вернулось. Ни через час, ни потом. Дрожа от осознания непоправимой утраты, слишком возбужденная болью и страхом, чтобы спать – она убежала в теневой Мулсантир, рыская там, словно неприкаянный призрак, и убивая нежить с тщанием увлеченного ребенка, пришпиливающего к листкам бумаги бабочек.

Она пожирала духов, бродя по черному песку под серыми небесами, впитывая в себя этот мир – такой же серый и лишенный каких бы то ни было цветов, как и ее душа, постепенно терявшая краски. На опустевших, абсолютно мертвых улицах ей вдруг стало удивительно спокойно. Это было… подобно дому. Ей хотелось остаться здесь, и чтобы никто, никто, никогда – не подумал ее трогать.

Духи на один-единственный момент насыщали ее воспоминаниями. Силой. Жизнью. Тем, что помогло бы ей вспомнить. Пытаясь мучительно ухватить ускользающую память, что-то такое, что позволило бы ей выкарабкаться, она проваливалась все глубже и глубже во тьму, как человек, утопающий в трясине.

Вслед за голосом из ее памяти ушли его прикосновения. Беспокойные и уверенно-сильные, когда он перевязывал ее раны, нежные и вызывавшие мурашки на коже, когда он любил ее, спокойные и бережные, когда успокаивал. Все стерлось, рассыпалось в прах, и она могла лишь осознавать, что человек, которого она когда-то любила, встает в ее памяти лишь как онемевший дух, чьи черты понемногу расплываются в пустоте и утрачивают очертания. Голод пожирал и его, вымещаемого памятью тысяч душ, что когда-то любили и помнили, и все они загнивали в ней чудовищной мешаниной.

Потом она позабыла и его лицо, и вновь, пытаясь восполнить утрату, потянулась за новыми душами, не обнаружив среди них ничего. Ни одного похожего лица, взгляда, голоса – ничего.

А потом забылось и то, что все еще отличало его от других – его имя.

В памяти осталось лишь одно зыбкое воспоминание – такое зыбкое, что ей самой потребовалось бы время, чтобы отыскать его. То, что когда-то она любила мужчину с голубыми глазами. И почему-то ей было очень важно кольцо на большом пальце в виде шершавой от тонкой выделки, кусающей себя за хвост змеи с сапфировыми глазами. Она то и дело инстинктивно сжимала руку в кулак, чтобы не потерять его.

Но не осталось больше ничего. Ни капли.

Проснулся он, будто после кошмара. Из сна его медленно вытолкнуло на поверхность: из глухой ледяной тьмы – к теплу и рассеянному перламутрово-оранжевому свету, заставлявшему воздух будто искриться. Первый вдох после пробуждения был похож на глоток родниковой воды.

Последнее, что было в его памяти самым ясным и отчетливо связанным с реальностью – это сдирающие с лица кожу куски льда и ухмылка одного из стражников, когда кованый сапог сломал ему правую руку. Кровавое месиво там, где когда-то были ногти. Всполохи белого и цветного, чудовищный обжигающий свет, от которого хотелось выцарапать себе глаза.

Он должен был гнить заживо в лусканской тюрьме за убийство их посла, убийства, которого не совершал. Должен был сходить с ума от пыток бессчетное количество дней, а потом умереть в застенках тюрем.

Но он… лежал в постели, и его голова не раскалывалась от боли, пусть сознание было мутным, а он сам чувствовал себя чудовищно разбитым. Свинцовая слабость как будто придавливала к мягкой простыне и обволакивала тело теплом, которого он не чувствовал уже слишком давно.

Он был… жив.

Касавир приподнял голову и ощутил слабую волну обжигающей, раздражающей боли в спине. Горло пересохло и першило, плечи и предплечья ныли, как после переломов. Но руки его слушались, пусть и были перебинтованы до кончиков пальцев, словно восстанавливались после ожогов.

В голове стоял звон от головокружения, но он узнал эту спальню. Ту, в которой давным-давно оставался столько раз. Она находилась на третьем этаже «Лунной Маски», в той части здания, куда не имел доступа никто, кроме самых доверенных лиц, потому что там жила Офала. Он узнал и тяжелые винно-вишневые шторы, и изящный столик красного дерева, и тонкий аромат духов и ванили, разливавшийся по помещению. И знал, что постель, в которой он лежал, принадлежала ей.

Он ничего не понимал. Он должен был быть мертв.

Стояла абсолютная тишина. Он не слышал ни голосов, ни шагов. За закрытым окном виднелось предзакатное – или рассветное? – солнце, а тяжелые часы возле шкафа показывали неопределенные восемь часов. Утро или вечер – не имело значения.

Голова кружилась от слабости, и Касавир опустил ее на подушку. О том, чтобы встать, не могло быть и речи. Тело болело, но ему было тепло, и он мог хотя бы слышать свои мысли. Ни звона боли, от которой был готов расколоться череп, ни проклятого света, ни чудовищной рези в уставших глазах.

Кто-то вытащил его из ада и дал шанс выжить.

Где-то открылась дверь, и в комнату почти бесшумно вошла Офала – строгая, уставшая и как будто постаревшая с их последней встречи. Он наблюдал за ней из-под полуприкрытых век. Ее платье было все таким же открытым и элегантным, каштановые волосы собраны во все ту же тугую причудливую прическу. Она принесла две чашки и поставила их на столик с зеркалом у кровати, не глядя на него.

– Офала, – он позвал ее едва слышно, но и от этого тихого слова она вздрогнула, будто услышав призрака. Одна из чашек разбилась с тихим звоном, и женщина, тихо выругавшись, бросила на пол полотенце, почему-то лежавшее возле постели.

Она села рядом с ним, аккуратно протирая усталые глаза, густо подведенные краской. Так, чтобы та не размазалась.

– Доброе утро, – она говорила не громче, и он даже через боль и слабость ощущал неловкость в ее голосе. – Я рада, что ты пришел в себя.

– Что произошло?..

Она пожала полуобнаженными плечами так, будто не произошло ничего удивительного, изящно поддернула тонкий палантин и отвела взгляд куда-то в сторону. За окно.

«Боги любят всех нас».

Офала знала, что проклятая надпись опять мелькает где-то, будто усмешка надо всем, что сейчас происходило.

– Нишка вытащила тебя оттуда. Ты был почти мертв. Жрецы долго бились над твоим исцелением и уже хотели воскресить тебя, но ты мог забыть часть того, что случилось. Я не дала им этого сделать. Ногти восстановятся. Переломы зарастут. Воспаления еще нужно долечить, но они больше тебе не угрожают.

10
{"b":"735474","o":1}