– Голливуд фильм снимает. Из жизни египтян времен Птолемея 16-го.
– С Людовиком не путаешь?
– Не путаю. Емелю прислали.
– Мы с Емелей-Птолемелей. Я думаю, Птолемеев было меньше. Штук десять. И фильм должен называться «Птолемей на печи». – Рябой опять отвлекся и напевал уже что-то себе под нос. – Потому что ночь тиха, ночь тепла, спать ложиться пора. Как сформулировал артист Хенкин. А дети – не помеха, как пишут в объявлениях рубрики знакомств.
Я отошел от компа.
– Эй, ты где? И кого нужно играть? Как всегда статист?
– Примерно, – мне подвернулось любимое выражение бывшей жены. – Вот, послушай, что пишут: «Указание мужчинам: лицо чисто выбрито. У женщин маникюр». Гениальная фраза.
– Не гениальная, а генеральная, как будто могло быть наоборот. Усы сбривать будешь?
– Не дождетесь. Взрыва легче дождаться. И вируса.
– Какого?
– Не суть.
– Ну так что, по люлям? – нетерпеливо гудел Рябой.
– Тебе рано вставать?
– Нет, просто холодно и сыро.
Странным образом я задерживал Рябчикова, хотя мне уже давно надоел и этот разговор, и его нудный голос.
– Кстати о сыре. Корешей и вонючий сыр в Германии называют иногда старыми шведами, – брякнул я без всякой надобности. – Хотя на сыре вроде бы швейцарцы специализируются. А то, что ты про точку замерзания изрек… Я, честно говоря, думал, что богатырское спокойствие как раз для старых шведов характерно.
– Стереотипы. Давай вернемся к твоему кино.
– Я тебе все рассказал. Еще обещают в Люксембург пригласить.
– Опять фильм?
– Не суть.
– Да, что ты заладил, не суть, не суть. Как барышня! – напоследок Рябой решил выразить недовольство. – Между прочим, Люксембург… занят. Однако хороший бензин там дешевле.
– Что-то я тебя не понял, кем занят? Не смог дозвониться?
– Не кем, а чем, – Рябой снова зевнул, – народ там занят управлением. Управляют всем Бенилюксом. Но Швейцария лучше, несмотря на цены. Цены высокие у всех «швов». Шведы, правда, не любят русских. Со времен короля Карла. У них даже выражение есть: ты что, русский? Это, если кто-то козлит. Или злит. Или мозолит.
Тут Рябчиков задумался и произнес неожиданно-распевно:
– Можно, правда, рвануть и в Грецию. Вместо Гельветии…
И добавил жестче:
– Ведь греки – это не нация, а идея. Идея справедливости. Человек, отрицающий данную идею, не может считаться греком. Ты слышал, что первым коммунистом был комедиограф Аристофан?
– Чего?
– Да, да, не удивляйся. У Аристофана бедность в споре с богатством говорит, что именно она – двигатель прогресса. Будь все богаты, человеки не пошевелили бы и пальцами. Не обойтись нам без комиссаров в огромном море компромиссов. Пойду спать.
* * *
Ощущение, которое подарил следующий день, трудно облечь в несколько фраз. Казалось, что со всего города явились люди без места и жалования по случаю сезонных работ. В большом павильоне – не съемочном, а соседнем – угрюмый и монотонный народ (редкие красивые женщины где-то растворились) выстроился в очередь – кто за, а кто уже с листочком. Не фиговым, а розовым. Розовый лист надлежало заполнить, как заполняют рабочую карточку. За ширмой ждала пресловутая «костюмерная-примерочная», в действительности – общая раздевалка, зрелище унылое. Ну а потом…
Под крики и вопли ассистента режиссера, Греблипс появлялся незаметно, снимая мизансцену на смартфон, давая главному герою какое-то слабительное для глаз, капли особые, чтобы тот расплакался. Актер плакал, прислонившись к парапету. Ему плохо. У него неконтролируемая реакция. Утешал сам Греблипс. Ассистент ограничивался простыми и известными мне с чужих слов командами-предупреждениями: камера движется (по-нашему: мотор), Aсtion (то бишь, начали). Статистов распределяли по седине, количеству растительности на лице, типу костюма. Костюмы, между прочим, с легким налетом несоответствия эпохе. Однако, не о документальном же кино речь, а триллер все спишет. Фильм о высадке власовских парашютистов из Риги на берегах Печоры, в местах, куда ссылали кулаков. Взрыв собирались устроить заславшие их фашики. Лучше бы гребаный Греблипс снял кино про моего деда. О том, как дед, вернувшись с передовой, маленького сына своего по всему блокадному Ленинграду искал и чудом в приюте нашел, а потом по «дороге жизни» вывез. Или о том, как бабушка железную дорогу Астрахань – Гурьев строила. Как еще до войны была приглашена в Кремль в кабинет Орджоникидзе – вместе с другими передовиками оборонной промышленности. Костюмированная драма точно получилась бы. Но сюжеты про империю зла и про то, как в ту пору шились дела, Греблипсу ближе.
На берлинской кинофабрике никто ничего специально не шьет, в самом крайнем случае штопает, перешивает. Обычно статистов наряжают во что придется. Что нашли – то нашли. Прямо по Жванецкому: кинулись, а танков старых нет. Зато швов не видно. А также шведов и швейцарцев. Драпировка сплошная. При необходимости, так сказать, «на выходе» – поможет компьютер. Зато следят за мелочами: разносят галстуки и носки, пришедших в собственных костюмах (есть и такие) пересаживают в задний ряд, хотя крупных планов мало и в кадре массовка все равно сольется в экстазе, превратившись в одну пульсирующую и размытую массу. Очкарикам приказано обходиться без диоптрий даже во время короткого перерыва. Кое-кому выдаются окуляры с простыми стеклами. Принцип раздачи, видимо, произволен. А еще вручают сигареты: постановочная группа убеждена, что в советских судах нещадно курили. На судах, наверное, курили, какие-нибудь капитаны-боцманы, а вот в судебных инстанциях и прямо во время слушаний по делу? Не уверен.
Я обратил внимание на бессловесного генерала – вылитый Жуков, внешнее сходство поразительно, покруче, чем у народного артиста Ульянова. Ряженый сидел в первом ряду среди других военных и трудно было поверить, что это не сам творец Победы. Вот уж точно, интересная технология: сначала решается вопрос, как обывателю стать статистом, потом – как превратить статиста в Жукова. Но тут организаторы съемок не просчитали все до конца: по статусу ряженого, приходившемуся на воссоздаваемый год, ему полагались погоны маршала.
Вообще вопрос сходства меня давно волнует. Даже Рябчиков со мной согласился: все уже было на нашей планете. Наслаждаемся новыми экранизациями, повторами, переизданиями, перелицовками или, как их там называют ученые люди, подскажите… Ах, да, римейками, сиквелами, симулякрами и муляжами. Как кто-то, опять же, выразился, простор живет повторами. Есть близнецы естественные, это когда общность по родству. Так внутренности Риги похожи на Берн, Берн, вероятно, похож на Львов, улицы Львова (где-то в чем-то) напоминают Вену, Вена, возможно, Женеву, Вюрцбург Прагу, Прага, отчасти, смахивает на Z. Вполне понятно и объяснимо. Архитектура, она всегда что-нибудь отражает. И могла бы быть германской даже в бывшей африканской колонии, если за дело брались немцы с консортами. (Надо как-нибудь съездить в Намибию, проверить.)
* * *
Следы моих дискуссий – любых, и с кандидаткой в тещи, и с Непостижимкой, и с Рябым, как критические газетные статьи в тех углах, где от стены отодраны обои. Вот он подлинный палимпсест, культурные слои. Но я докопался до главного: моя проблема заключается в необходимости постоянно что-то кому-то доказывать! По долгу службы – как правило. Наработанного авторитета никогда не бывает много. Всегда найдется кто-нибудь, кто поставит его под сомнение. Да и на досуге или, скажем так, внеурочно, когда досугу самое время и место случиться: какое там – отдохнуть, привести в порядок чувства, мысли или хотя бы арендуемую квартиру! Ведь вновь продолжается бой.
Приходится убеждать, штурмовать и завоевывать. Женщину, публику. И даже друзей. В центре баталий оказываются те же Непостижимка, Рябчиков, Панталыкин, с которым я в провинции познакомился. Я же мечтаю попасть в зону свободную от гонки и выпендрежа. От конкурса. От домогательств, молчаливо толерируемых даже MeToo. Чувствительная или раззадоренная женщина, проникшись интересом ко мне, не подозревает, какими сомнениями и угрызениями томится ее ухажер. Это едва ли не страх перед возможным развитием событий, я имею в виду взрыв эмоций. Ведь, чего доброго, все всерьез. Тогда придется вылезти из футляра, из пескарства привычного, из дежурного ухарства, отчасти приятного, но условного и временного, конечно. Из пещеры, а может быть даже из кожи, уютной только для меня одного. Ответить, как будто, нечем, ведь что я могу предложить – в соответствии с нынешними мерками и запросами? Вообще ничего. Ничего, кроме любви, по Армстронгу – коль скоро мои эмоции возьмут верх. Или их контролируемого отблеска, на манер «Записки» Шульженко. С Непостижимкой я рискнул, поддался, почудилось что-то. Выложился по полной. В итоге все мимо, мое изшкурывонное мельтешение оказалось ненужным. У нее свои триггеры, травмы, она в девяностых взрослела, не знаю, кто и как над ней издевался в той, отечественной жизни. Говорит, что отец. Сравнивает меня с ним. Дескать, похожи. Только отец – злой, а я добрый.