Как тогда, в Сити-17. Увидев дело своих рук, Фрэнк не запаниковал. Он обмер; внутри разливалось ощущение загадочного блаженства. Доли секунды, в течение которых преступник чувствует счастье от исполненного желания. Ведь убийство произошло не потому, что Микки нужна была помощь. Вовсе нет. Вырубить патрульного мог и Джек. Проникая дальше в воспоминание, Фрэнк начинал понимать, что неосознанно хотел совершить такой шаг, разрушить свою прежнюю жизнь. В этом замахе и ударе, прервавшем жизнь ГО-шника, в невероятно плотном клубке переплелись многие и многие нити, которыми было сшито существование Фрэнка Зинке: отец-тиран, отсутствие внимания, неудавшаяся любовь, разрушенная юность, гибель надежд… Устав проживать день ото дня какое-то подобие жизни, Фрэнк захотел покинуть эту обитель. Тогда он, естественно, не сознавал этого. Спрятанное глубоко в душе, понимание постепенно выходило на поверхность. До определённого момента абсолютно непостижимой казалась Фрэнку мысль, что человеческая жизнь, несмотря на речи о свободной воле и сознательном выборе, по сути направляется лишь тёмными, иррациональными импульсами; теперь же, находясь в тюрьме, вспоминая фрагментами день, когда он убил патрульного, Фрэнк видел истинное положение дел, и никакого разумного, ответственного поведения среди них не было. Только последствия решений, принятых под контролем таинственных желаний. Печальный удел: тешить себя иллюзией, что в жизни всё зависит от тебя. А на деле — тёмный лес, пустынный берег, мёртвая земля.
И всё же Фрэнк не утратил известной доли прагматизма; как-то он спросил у Освальда, куда же они отправятся после побега. Сокамерник ответил тут же:
— На западе, дальше по побережью, находится городок. Я слышал, Сопротивление там организовало нечто вроде коммуны. Городок называется Рэйвенхолм. Там раньше шахтёры жили.
— И сколько туда добираться?
— Не знаю. Знаю лишь примерное направление.
Вопрос о том, насколько длинным получится маршрут, заставил Фрэнка поволноваться. Идея побега принимала более конкретные, зримые очертания, и вопрос, который задал сам Фрэнк, подтверждал, что эта идея надёжно осела в его сознании.
Всё равно ничего не получится, уверял себя Фрэнк. День ото дня его отправляли то на перерабатыватель, то на рытьё могильников. Ни одного намёка на то, что их с Освальдом пошлют на периметр чинить гидранты. Каждый раз, как их распределяли на рабочие объекты, Фрэнк ожидал, что вечером вернётся в пустую камеру — потому что Освальда всё-таки определили на периметр, и ему удалось сбежать. Но Освальд каждый вечер был тут как тут.
Подходил к концу март.
С моря шёл сильный, промозглый ветер. Камеру продувало, и каждую ночь Фрэнк боролся с холодом и шумом сквозняка. Освальд же, казалось, привык ко всему. Он спокойно спал, не обращая внимания на сырую мерзлоту, которой покрылись стены и пол камеры; этой мерзлотой пропитались и одежда, и тюфяки — спасения от холода не было нигде, кроме, разве что, завода, где заключённым выдавали униформу, что кое-как отогревала окоченевшие за ночь части тела.
Как и Освальд, Фрэнк тоже стал ждать подходящего момента. Ожидание могло растянуться до бесконечности. После того, что устроил Фрэнк на периметре в прошлый раз, охрана тюрьмы, видимо, хорошенько подумает, прежде чем снова отправлять его за пределы «Нова Проспект». С другой стороны, стоит одеть человека в смирительную рубашку и бросить в карцер, как его поведение и образ мысли кардинально меняются; наиболее яркие, острые черты характера, которые могут в какой-то мере подпортить жизнь персоналу тюрьмы, сглаживаются, сам же характер становится более спокойным, тихим. Человек превращается в тень. Фрэнк понимал, что сам стал подобного рода существом — призрачным, почти проницаемым нечто — скелетом с накинутым на него тряпьём. Когда-то, глядя на шеренги заключённых, лица которых словно бы затвердели, засохли и напоминали скорее деревянные маски, Фрэнку казалось немыслимым, что он будет походить на этих людей. Он думал, что ему удастся сбежать от действительности; в идеале он надеялся, что его отправят на процедуру модификации. Однако сознание оставалось совершенно ясным, а после карцера оно приобрело удивительную резкость, отчётливость восприятия, что Фрэнк словно бы наблюдал за собой со стороны; тело понемногу истлевало, жизнь из него вытекала тонкими, медленными струйками, и даже когда его избивали и пинали, Фрэнк одновременно чувствовал и не чувствовал боли — ощущения постепенно отдалялись, рассеивались в пустоте отрешённого созерцания. И всё равно в этой пронзительной, медитативной чистоте, которой, вероятно, мог бы позавидовать какой-нибудь монах-отшельник, билась, стучала мысль о гипотетическом побеге. Впрочем, он уже не казался именно гипотетическим.
Он просто невозможен.
Фрэнк понимал, что Освальд видит истинное положение дел: они сдохнут в этой камере — а если не сдохнут, то будут до победного вкалывать на перерабатывателе или в качестве гробовщиков, покуда начальство тюрьмы продолжит пичкать их физраствором, дабы тела заключённых не износились окончательно. При всём смиренном принятии своего удела, которому суждено было продлиться до конца дней, Фрэнк чувствовал присутствие иного, активного мотива, дерзкого и жгучего натиска против тюремных стен, против несвободы и несправедливости, пусть в категориях справедливости и несправедливости чаще всего мыслит тот, чей разум скован определёнными рамками, кто не видит, что мир распоряжается человеком по совсем иным принципам, чем те, что возвёл в своей жизни добропорядочный гражданин или отъявленный преступник. И всё же — во Фрэнке словно уживались две противоположные личности — бунтарь и аскет, и между ними не возникало никаких противоречий, напротив, происходил взаимообмен, одна фигура подпитывала другую. Приятие и неприятие, покой и протест оказывались различными аспектами одного, сокровенного духовного начала.
На фоне этого идея побега и вовсе перестала казаться абсурдной. Она являлась закономерным исходом глубокой умственной работы. Фрэнк понял, что чем больше он погружается в размышления, тем крепче становятся своды его личной, внутренней тюрьмы. Становилось очевидным, что так привлекало Освальда в реальном побеге — не просто освобождение из «Нова Проспект», а выход из своих собственных казематов. И слова о тюрьме внутри и пробуждении приобретали смысл.
И всё-таки — подорванное тюремной жрачкой здоровье, изнурённое тело сокращали шансы на успех.
Всё шло как обычно.
Освальд считал. Фрэнк всё глубже уходил в себя.
Камера. Кормёжка. Работа. Цикл — и по новой. Голос из репродуктора. Истинная ценность — труд. Он исправляет человека. Он совершенствует человека. Доводит человеческий вид до идеала.
Идеально худые, костлявые заключённые, которые с течением времени становятся практически не отличимыми друг от друга.
Масса — с одной на всех физиономией — пустой, безликой; с выражением не печальным, не угрюмым и даже не измученным — лишь каким-то отсутствующим.
«Пять часов ноль минут! — зазвучал голос. — Настало время работы!»
Репродуктор прокручивал запись снова и снова, и сколько раз уже Фрэнк просыпался под звуки этого механического, будто из загробного царства, голоса… Сколько раз этот голос вырывал его из объятий неспокойного, расколотого на множество частей сна, который не приносил Фрэнку ни единой толики отдыха или забвения… Голос, в котором ощущалось что-то жуткое и неестественное, как бы связывал действительность и фантазию между собой, и если бы дело обходилось лишь этим, однако Фрэнк постоянно чувствовал себя уставшим, и на протяжении дней, вереница которых давно превратилась в неразрывный галлюцинаторный поток, ощущение тяжести не сходило с век; глаза сушились, и порой даже свет в блоке, жёлтый и тусклый, становился нестерпимым.
Щурясь, Фрэнк слез с койки. Освальд, как обычно, уже стоял у решётки.
Надзиратели лупили дубинками по перилам.
Вновь из динамиков зазвучали вдохновенные речи о необходимости и пользе труда. Главное — перевоспитать человека. Не стоит ждать подачек от природы — нужно развиваться, расти и превзойти биологическую ограниченность животного мира.