Мистер Беллингхем был достойным представителем и главой общины, обязанной своим процветанием суровой энергии закаленных зрелых мужей и суровой мудрости старцев. Здесь достигли многого именно потому, что рассчитывали и надеялись на малое. Прочие важные персоны, окружавшие губернатора, отличались полной глубокого достоинства осанкой, характерной для тех времен, когда всякая власть считалась священной. И, разумеется, большинство из них были честными, справедливыми и умудренными опытом людьми. Однако на всем белом свете вряд ли удалось бы найти подобных людей, которые были менее способны разобраться в женской душе и распутать переплетенные в ней нити добра и зла, чем эти непреклонные мудрецы, на которых взглянула в эту минуту Эстер Прин. По-видимому, она понимала, что только в сердце простонародья еще может найти сочувствие – должно быть поэтому, обернувшись к галерее, несчастная женщина побледнела и затрепетала.
Голос, который воззвал к ней, принадлежал достопочтенному и прославленному Джону Уилсону[8], старейшему пастору Бостона; подобно большинству его собратьев в те времена, он был ученым богословом, а сверх того еще и добрым, отзывчивым человеком. Впрочем, своей прирожденной доброты он, скорее, стыдился, нежели ценил ее.
Уилсон стоял на балконе, его седые волосы выбивались из-под круглой черной шапочки, а серые глаза, привыкшие к полумраку кабинета, щурились от ослепительного солнца в точности так же, как глаза малыша Эстер. Он походил на потемневший портрет из старинного сборника проповедей, и вопросы человеческих грехов, страстей и страданий занимали его не больше, чем подобную гравюру.
– Эстер Прин, – продолжал пастор, – я только что убеждал моего молодого собрата, чьи проповеди ты неоднократно слышала, – тут мистер Уилсон опустил руку на плечо бледного юноши, стоявшего рядом с ним, – что ему следует обратиться к тебе здесь, перед лицом небес, перед нашими мудрыми и справедливыми правителями, на глазах у всего народа, и обстоятельно разъяснить, насколько мерзостен и черен твой грех. Зная тебя лучше, чем я, он может глубже судить о том, мягкие или суровые слова нужны для того, чтобы сокрушить твою нераскаянность и упрямство и заставить открыть имя того, кто соблазнил тебя и вверг в бездну. Однако брат Димсдейл, – хоть он и умудрен не по летам, – возразил мне, что будет насилием над природой женщины принудить ее в присутствии множества людей раскрыть сокровенные тайны сердца. Я же пытался доказать ему, что позор заключается в совершении греха, а вовсе не в его оглашении. Что ты ответишь мне на сей раз, брат Димсдейл? Кто из нас двоих, ты или я, обратится к этой заблудшей душе? Среди сановных зрителей и пасторов, занимавших места на галерее, послышался ропот, суть которого выразил губернатор Беллингхем, возвысив голос, хоть и повелительный, но смягченный уважением к молодому пастору.
– Достопочтенный мистер Димсдейл, – сказал он, – на вас лежит ответственность за душу этой женщины. Поэтому ваш прямой долг – склонить ее к признанию, которое и станет доказательством искренности раскаяния.
После этого обращения все взоры толпы сосредоточились на преподобном Димсдейле, молодом пасторе, который, окончив один из лучших английских университетов, привез в наш лесной край последнее слово учености того времени. Его красноречие и религиозный пыл уже снискали ему выдающееся положение среди представителей церкви. Да и сама внешность его была весьма примечательна: высокий выпуклый белый лоб, большие темные, постоянно печальные глаза и то твердо сжатые, то слегка подрагивающие губы, которые свидетельствовали о болезненной чувствительности сочетающейся с большим самообладанием. Несмотря на природную одаренность и глубокие знания, у молодого пастора был постоянно настороженный вид и такой растерянный, как бы слегка испуганный взгляд, какой бывает у человека, утратившего направление в дебрях жизни и способного обрести покой лишь в уединении. Он старался, насколько это не противоречило его долгу священнослужителя, держаться в тени, был скромен и прост в обращении, а когда ему приходилось произносить проповеди, слова его дышали такой поэзией и чистотой помыслов, что многим чудилось, будто они слышат голос ангела.
Таков был юноша, к которому преподобный Уилсон и губернатор привлекли всеобщее внимание, заставляя его здесь, перед толпой, обратиться к загадочной женской душе. Положение, в котором оказался молодой пастор, было для него настолько мучительным, что кровь отхлынула от его щек, а губы задрожали.
– Обратись к грешнице, брат мой, – ободрил его мистер Уилсон. – Это важно не только для ее души, но, как верно заметил губернатор, и для твоей собственной, ибо ты был духовным наставником этой женщины. Пусть она поведает правду!
Преподобный мистер Димсдейл склонил голову, как бы творя безмолвную молитву, и выступил вперед.
– Эстер Прин, – сказал он, наклонившись через перила и пристально глядя ей в глаза, – ты слышала слова этого мудрого человека и понимаешь, какая на мне лежит ответственность. Я заклинаю тебя открыть нам имя твоего сообщника по греху, если только это облегчит твою душу и поможет ей, претерпев земное наказание, приблизиться к вечному спасению. И пусть ложная жалость не смыкает твои уста, ибо, поверь мне, Эстер, лучше этому человеку сойти с почетного места и встать рядом с тобой на эшафоте, чем влачить всю жизнь тайное бремя вины. Что принесет ему твое молчание, кроме соблазна, и не побудит ли оно добавить к греху еще и лицемерие? Небо послало тебе явное бесчестье, дабы ты нашла в себе силы одолеть зло, угнездившееся в душе твоей, и житейские скорби. Подумай, какой ущерб ты причиняешь тому, у кого, быть может, не хватает смелости по собственной воле испить горькую, но спасительную чашу!
Глубокий и звучный голос молодого священника задрожал и прервался. Не столько прямой смысл его слов, сколько звучавшее в них неподдельное волнение отозвалось в сердцах всех слушателей и вызвало единый порыв сочувствия. Даже младенец на руках у Эстер словно поддался этому порыву: устремив на мистера Димсдейла блуждавший до этого взгляд, он с жалобным возгласом протянул к нему ручонки. В призыве священника таилась сила, которая заставила всех поверить, что вот сейчас Эстер Прин назовет виновного или же виновный сам, какое бы место он ни занимал в обществе, выступит вперед и поднимется на помост.
Эстер покачала головой.
– Женщина, не испытывай милосердие Божье! – сурово воскликнул преподобный мистер Уилсон. – Даже твоему младенцу был ниспослан голос, дабы он подтвердил совет, который ты сейчас услышала. Открой нам имя! Чистосердечная исповедь и раскаянье помогут тебе избавиться от алой буквы на груди.
– Никогда! – ответила Эстер, глядя не на мистера Уилсона, а в глубокие, полные в эту минуту смятения глаза молодого священника. – Она слишком глубоко выжжена в моем сердце. Вам не вырвать ее оттуда! Я готова пострадать одна за нас обоих!
– Скажи правду, женщина! – раздался холодный голос из толпы, стоявшей вокруг эшафота. – Скажи правду и дай твоему ребенку отца.
– Нет! – смертельно побледнев, ответила Эстер тому, чей голос она мгновенно узнала. – У моей крошки есть только отец небесный, а земного она никогда не узнает!
– Она не скажет! – одними губами прошептал мистер Димсдейл. – Сколько силы и благородства в сердце женщины! Она не скажет!
Наклонившись через перила галереи и прижав руку к сердцу, он ждал ответа на свой призыв, но теперь выпрямился и перевел дух.
Убедившись, что сломить упорство преступницы невозможно, старый пастор, обратился к толпе с проповедью о пагубности греха во всех его видах и особенно подчеркнул постыдное значение алой буквы. Снова и снова возвращался он к этому символу, и не меньше часа его торжественные фразы, словно волны прибоя, перекатывались через головы слушателей, рисуя столь ужасные картины, что вскоре горожанам стало казаться, будто само адское пламя окрашивает злополучную букву в алый цвет.