Охранник по ту сторону двери всё прекрасно понимал. Я испепеляла охранника взглядом, я не просто негодовала, я готова была убить его. В то же время я хотела, чтобы он оказался не по ту, а по эту сторону. Я хотела ему пожаловаться, ждала что он пошутит. Среди охранников попадаются такие «психологи». У нас в школе охранник и я часто перекидывались шутками, он знал, что в классе надо мной смеются. Но этот охранник явно не в настроении – ещё бы, после такого-то дня! Вы, беззвучно сказала я ему – пусть и дверь между нами, но всё-таки собеседник, − вы должны радоваться – приёмная кампания закончилась. Охраннику плевать на меня. Как и всему миру. Асфальт под ногами мокрый после дождя, а я и не заметила, когда он прошёл, была на таком нервяке. Испарения повсюду. Это земля горит под ногами, я почему-то тоже промокла до нитки. Господи! Неужели я бежала под ливнем и забыла это? Я схожу с ума? Ах да. В автобусе по окнам текло… Я с ненавистью вперилась в охранника за стеклом двери. Когда сильно злюсь, я вижу людей в старости. Особенность у меня такая, а может быть просто воображение. И вот за стеклом двери на меня смотрит старик, ужасно красный, до бордового, безобразно толстый, с редкими длинными волосьями вокруг лысины… Вот что тебя ждёт, − злорадно подумала я. Мне показалось, что старик ответно злорадствует, шепчет беззубыми челюстями − «ты не успела переложить подлинник!». Если он не новичок, такие картины он, уверена, наблюдал не раз. Я смотрела на старика, а он на меня. Полегоньку-помаленьку дверь открывалась; сизо-задрипанное здание выплёвывало служащих. Из двери выползали старики и старухи, шаркающие, с палочками, волочащие ногу, но попадались и вполне себе здоровые морщинисто-высушенные человеческие особи. Я смотрела на них без эмоций, не пугаясь, хотя впервые видела в старости одновременно так много людей. Старики проковыляли мимо меня, кто-то с кем-то беседовал молодыми звонкими голосами; проходя мимо меня, принимали нарочито безмятежный спокойный вид, – вроде они ничего не понимали. Никто не собирался мне сочувствовать. Опоздавший абитуриент второй волны – привычное зрелище неизбежно-неотвратимая участь любой приёмной комиссии. Нигде не любят тех, кто суетится, выжидает, бегает туда-сюда, носится от универа к универу в последние два часа второй волны. Я сидела дальше. Темнело. Краснолиций обрюзгший дед соизволил выйти на перекур. Он достал сигаретку из пачки неизвестной мне марки (а у меня дед коллекционировал пачки, и бабушка курит).
− Идите домой.
Без обращения, без эмоций вообще. Два сухих скучных нераскрашенных эмоциями нейтральных слова, завуалированное «пошла вон». Что ж: мне не привыкать.
− Да, да иду, − сказала я с заискивающей издёвкой. – А вы идите ко врачу.
− Чтээ?
− Не пройдёт и тридцати лет, как у вас обнаружат диабет, вы станете красным жирным и лысым, у вас не будет денег на паркмахерскую даже эконом-класса, редкие сальные волосья будет трепать ветер. Следите за образом жизни. Не ешьте сладкое, не пейте пиво.
Уф. Всё. Мне полегчало. Я редко кому рассказываю о его будущем, о его старости, то есть охранник был первым, кому я что-то сообщила. Я скрываю способность видеть людей в старости. Под неоновым светом фонаря его снова молодое почти детское лицо светилось неприязнью и плохо скрываемым животным испугом, а сигарета выскользнула изо рта и шлёпнулась на асфальт, в лужу, зашипело.
Мне полегчало окончательно. Почти с лёгким сердцем, если не считать осознания того, что наиглупейшим образом прощёлкала бюджетное место и теряю год, я развернулась и пошла по хмурым улицам. Асфальт подсох, чернели мазутные лужи. Я села на автобус. Он домчал меня до ненавистной столицы с ветерком – города, где нет места его жителям, города, куда приезжают отовсюду заработать, создавая бешеную конкуренцию и вытесняют коренных жителей с бюджетных мест.
Я вернулась домой, села на новенькую софу, найденную на помойке (папа пасётся на помойках из-за старых фоно – треснутые деки идут на корпусы гитары), потом легла и закрыла глаза. Обычно я сразу засыпаю, я так устаю за день, я же почти Золушка. Но этот месяц – нервы, я выбита из колеи, из привычной жизни. Ну ничего, успокаивала я себя, теперь напашусь. Теперь можно куда хочешь идти работать, передо мной открыты все дороги, все пути: можно убираться с самого утра, а не сразу после школы, можно пойти в такси, можно в няньки, в сиделки не пойду, это круглосуточно, да и няньки для грудничка тоже круглосуточно часто, но не всегда. Всё-таки клинер – самое оптимальное, можно брать в день не один заказ, а два. Только где их летом взять-то, заказы. Моим клиентам уборка требуется раз в неделю, а то и раз в месяц, и с сентября по май… Билеты в кино продавать? не моё. Весь день булки просиживать. На кассе в супермаркете − то же: терпеть неадекватов и умереть от геморроя. Но что-то надо делать.
На следующий год все эти круги ада придётся проходить по новой, при том, что я выдала свой максимум на экзамене, я так хотела пробиться на бюджет, что сама удивлялась работоспособности, на ЕГЭ мне крупно повезло, больше баллов я не при каком раскладе не наберу. Внутренние испытания − рисунок, черчение, композицию – не факт, что сдам лучше на следующий год. А конкурс год от года растёт. То есть образовался тупик. В котором виновата прежде всего я сама. Надо было ехать на электричке. Воистину, когда бог хочет наказать человека, он отбирает у него разум – где-то я такое слышала, не помню где. А если на следующий год сократят число бюджетных мест? Ой-й… Тут меня как током ударило − осенило, как Ньютона и Менделеева, и того писателя, который увидел на столе коробочку и понял что это должна быть пьеса − он мне в ЕГЭ попался и можно сказать спас меня, я его только и любила читать.
Я спрыгнула с софы, поражённая вспышкой озлобленной бьющейся в агонии спасительной мысли. А что если написать в институт? По электронке. Напишу: так, мол, и так, такая вот ситуация, вдруг у вас там местечко освободится, вдруг кто-то доки заберёт, имейте меня в виду. Я включила ноут, села и написала, отправила – дело десяти минут. Потом я решила завтра, точнее в понедельник, съездить и написать письменное прошение на имя ректора – это меня ни к чему не обязывало. Бабушка названивала и названивала, я не брала трубку, я ей всё рассказала, пока сидела под стеклянными дверями, сил разговаривать не осталось. Бабушка успокаивала:
− Я виновата. Мы сейчас люди безмашинные, три женщины, папа твой продал драндулет. Слышу в посёлке: пробки, пробки, они меня не касаются, не сообразила. А ты по этому направлению ехала, по нашему направлению.
Что ей теперь-то ближе к ночи надо? Может, что-то посоветовать, успокоить, но я написала ей, что дома, а завтра вернусь на дачу, и больше не хотела говорить. Что тут говорить-то в такой ситуации? Нечего говорить.
Но вот вернулась домой с работы мама, она всё знала, бабушка ей сообщила. Мама села рядом со мной на софу и сказала:
− Не свезло.
Я бы так не смогла, я бы на месте мамы начала изводить меня вопросами, которыми поедом ела сама себя: почему не подумала, зачем вообще, когда одно место осталась, ждала: проходила первой волной в тот подмосковный, надо было туда сразу и нести, не ждать эфемерных возможностей…
Задним умом все сильны, я тоже, но мама – это не я, она спокойно переносила всё, мой провал был не первый и не самый провальный в её жизни. Папа приполз под утро после какого-то слёта бардов (они у них всё лето эти слёты), желчно проскрипел:
− Лучше учиться надо было.
Лучше учиться, помалкивал бы, сам к общему знаменателю забыл, как дробь приводить, однажды его протестировала, просто поржать. Он сложил отдельно числители и отдельно знаменатели – умора, так ещё с таким серьёзным авторитетным видом, музыкант хренов, гитарист.
Мама обняла меня.
− Плохо, что ты никогда не плачешь, − сказала она, помедлила, обернулась – не слышит ли папа и затараторила: – и правильно делаешь, жизнь у нас с тобой такая, что можно плакать не переставая. Но я верю, Тоня, это временно. Расплатимся с кредитами, ты поступишь на следующий год. Я на работе поспрашивала – много кто со второго года поступает, а то и с третьего. Что ж поделать, раз ты выбрала рисование.