– Я знаю, любимая! Но теперь-то у нас всё будет хорошо.
– Если будет.
– Что ты имеешь в виду?
– Хотят национализировать клинику, а доктора Гольдштейна собираются уволить.
Последние слова Мара добавила от себя.
– Почему уволить? – удивился Пинхус. – Он хороший врач. Пусть работает себе на здоровье в советской поликлинике.
– И это всё, что ты можешь сказать? Если бы не доктор, мы бы умерли тут без тебя. Никто не хотел помогать, а он взял меня на работу.
Пинхус тут же понял, что от него требуется.
– Завтра же всё выясню. Не беспокойся. Никто вашего доктора не уволит.
О разговоре с мужем Мара не рассказывала Гольдштейну, но Залман догадался, что не просто так его оставили в клинике, да ещё назначили заведующим. И однажды он сказал медсестре:
– Я вам очень обязан, Марочка. Никогда этого не забуду.
Мара опустила свою ладонь на лежавшую на столе руку доктора:
– Не стоит об этом, дорогой. Если б не вы, мы вообще бы пропали.
Оба ещё не знали, что вскоре Пинхусу придётся действовать снова, и на этот раз всё будет гораздо серьёзнее.
В повестке, которую спустя полтора месяца под расписку вручил Эстер почтальон, сообщалось, что гражданину Гольдштейну надлежит явиться в Главное управление НКВД. Уже войдя в квартиру, доктор почувствовал тревогу. Жена не уединилась, избегая встречать его после работы, как часто бывало в последнее время. Наоборот, она вышла в прихожую, и по её изменившемуся лицу Залман понял: что-то произошло. В кабинете, куда они оба вошли, Эстер обняла его так, как давно уже не обнимала. Оба долго не могли успокоиться. НКВД – страшное сочетание букв, услышав которое люди падали в обморок, снова сблизило их, давая понять, что выжить в такой ситуации можно, лишь поддерживая друг друга.
На следующее утро доктор уже был в бюро пропусков. Управление находилось рядом. Чекисты не мелочились: разместились в занимавшем целый квартал красивом здании в стиле модерн на улице Свободы, между Гертрудинской и Столбовой. Подойдя к окошку, Залман назвал свою фамилию.
– Второй этаж, восьмая комната, – сказал дежурный, заглянув в какую-то ведомость и окинув Гольдштейна недобрым взглядом.
Волнуясь, Залман поднимался по лестнице. «Если следователь русский, – думал он, – будет трудно». С русским языком у доктора было неважно. Большую часть того, что говорили, он понимал, но затруднялся с ответом. Мешал акцент, трудно было произносить непривычные слова. Найдя нужную дверь, он робко постучал.
– Войдите! – раздался голос.
Войдя, доктор увидел за столом молодого блондина с тремя квадратами в петлицах.
– Младший лейтенант государственной безопасности Киселёв, – представился блондин и вдруг неожиданно спросил: – Вы на каком языке говорите?
– Лучше по-латышски… – начал было Гольдштейн.
– Хорошо, – прервал Киселёв, моментально перейдя на латышский, и кивнул на стул.
Залман осторожно присел. «Наверное, латгалец»[37], – мелькнуло в голове.
Несколько минут младший лейтенант изучал лежавшие на столе документы и, закончив чтение, поднял глаза на доктора:
– Гольдштейн Залман сын Исройла? Так?
В том, что отчество признесено правильно, Залман не был уверен, но на всякий случай кивнул.
– Отвечайте, да или нет.
– Да.
Задав ещё пару формальных вопросов, Киселёв снова принялся читать какую-то бумагу и внезапно, не отрывая взгляда от стола, сказал:
– Рассказывайте.
Гольдштейн хотел было спросить, о чём он должен рассказать, но Киселёв сам подсказал направление:
– Рассказывайте о том, как, работая заведующим амбулаторией, занимались вредительством и саботажем.
У Залмана мгновенно пересохло во рту.
– Ну!
– Но я никогда и ничего… – попытался возразить Залман.
– Меня ваши оправдания не интересуют. Поступил материал, – следователь показал на папку, – мы должны разобраться. Говорите конкретно: когда, где, что.
Но доктор онемел от ужаса и не мог выдавить из себя ни слова. Подождав немного, младший лейтенант произнёс:
– То, что вы не желаете сотрудничать со следствием, – не в вашу пользу. Получите суровый приговор и вместо лагеря… – Киселёв сделал характерное движение. – Советую не запираться и чистосердечно всё рассказать. Это облегчит ваше положение. Даю возможность подумать. Конвойный! – крикнул он в коридор.
Вбежал конвойный.
– Отведи его пока в одиночку. В ту, что слева, – там он созреет быстрее.
В этот день Мара, как всегда, была на работе. Подниекс и Рута тоже были на месте, отсутствовал только заведующий. Правда, он предупредил, что задержится с утра, но день заканчивался, а Гольдштейн не появлялся, и это беспокоило Мару. Только её, потому что Подниекс был в необычайно хорошем настроении и всё норовил прижать где-нибудь в укромном углу Руту, тоже не выказывавшую никаких признаков волнения. Понимая, что эти двое домой не торопятся, Мара переоделась и, попрощавшись, вышла из клиники, едва не столкнувшись со спешившей ей навстречу женой Залмана. И хотя Мара один только раз видела Эстер, не запомнить её было трудно. Но сама Эстер не узнала Мару и пробежала бы мимо, если б та не остановила её, едва не закричав на всю улицу, потому что Эстер не реагировала:
– Я – Мара! Постойте! Что произошло?!
С трудом придя в себя, Эстер, плача и путаясь, рассказала, что Залман утром ушёл в НКВД и не вернулся. Отчаявшись дождаться мужа, она побежала в клинику к Маре. И теперь она умоляет Мару хотя бы что-то узнать. На них стали оглядываться прохожие, и Мара завела жену Гольдштейна в ближайший подъезд. Её почему-то стала раздражать эта красивая женщина: выскочив в чём попало из дома, она выглядела растрёпанной и жалкой. Сдерживая себя, Мара сказала:
– Меня не надо ни о чём просить. Я и так сделаю всё, что смогу. Немедленно поговорю с мужем. Сообщу, как только что-либо выяснится.
И Мара побежала искать телефон. Пинхус был на работе, нужно было звонить туда. В клинику возвращаться не стоило: Подниекс и Рута наверняка уже закрыли дверь изнутри. Сейчас, сейчас – Мара остановилась, чтобы подумать. Бежать домой – но это не так близко. С другой стороны, ей совершенно не нужно, чтобы кто-то случайно услышал разговор. Значит, всё-таки домой. Мара бежала так, как никогда не бегала в жизни, не обращая внимания на удивлённые взгляды. Ворвавшись в квартиру, она не сразу набрала номер телефона: руки тряслись, такого с ней никогда ещё не было.
Услышав голос жены, Пинхус разволновался сам. Он не помнил, чтобы у Мары когда-нибудь был такой голос. Убедившись, что с ней и с дочкой всё в порядке, Пинхус сказал, что сейчас же едет домой.
Мара в изнеможении бросилась на кровать. Она не понимала, что с ней творится. Было ясно только одно: если с доктором что-то произойдёт, она не сможет это пережить. Мара вспомнила, как ей нравилось работать с Михаэлем, сыном Залмана. Она испытывала к нему такое чувство, как если бы он приходился ей младшим братом. «А Подниекс, – почему-то подумала Мара, – явно был недоволен, но молчал». Михаэль ушёл от них в начале осени, ему удалось поступить на медицинский. Мысли путались в голове, но любая из них так или иначе была связана с Залманом. Очнулась Мара оттого, что кто-то тронул её за плечо. Открыв глаза, она увидела Пинхуса.
Выслушав страстную речь Мары, Пинхус ответил не сразу. Его немного удивило, что жена так близко (на его взгляд, слишком) воспринимает происходящее. Конечно, они очень обязаны доктору Гольдштейну и он, Пинхус, никогда этого не забудет, но не переживают же так за чужого человека. А ведь есть и другая сторона дела. Органы всесильны. Он сам в данном случае мелкий гриб, не та у него должность, чтобы на НКВД повлиять. Только Калнберзин может. Но как попросить его об этом, не рискуя подставить себя под удар?
Выдержав паузу и стараясь говорить как можно мягче и убедительнее, Пинхус начал объяснять жене, насколько это сложно и даже опасно – ходатайствовать за Гольдштейна. Он сам не может ничего: нужно просить Калнберзина. Но Мара была не в том состоянии, чтобы терпеливо выслушивать доводы мужа: