Задумавшись, она не сразу услышала, что Йосеф сменил тему и рассказывает про Ратоша. Но умной Джуди достаточно было пару минут, чтобы ухватить суть.
– Уриэль, – Джуди назвала Ратоша его настоящим именем, – опасный ренегат, хотя поэт он талантливый. Не знала я, что он настолько изменился. Таким горячим евреем был, только и говорил о том, что надо сражаться против предавшей нас Британии, с оружием в руках освобождать страну.
И вот куда докатился. Его идеи безумны, но проблема в том, что часть интеллектуалов и молодёжи к нему прислушивается. Особенно те, у которых, как и у самого Ратоша, иврит – родной язык. Разве не заманчиво: найти лазейку и отделиться от тех, кого преследуют и уничтожают? Нужно противостоять этой антиеврейской идеологии, и твои последние стихи – это как раз то, что требуется.
Она улыбнулась мужу и встала:
– Всё будет хорошо, Йоси. А сейчас давай пойдём к морю.
Уже выходя из комнаты, Йосеф вспомнил о газете и бросил взгляд на первую страницу. В сводке международных новостей главным событием был разгром Франции, и только в конце полосы шли сообщения об оккупации советскими войсками Прибалтики. «Вот и всё, – подумал Йосеф, – это случилось. А что с Эстер? Уехала, нет? Если б они приехали сюда, я бы знал наверняка: ишув маленький. Значит, осталась там. Бедная Эстер!»
Глава шестая
Йосеф оказался прав: Гольдштейны застряли и могли только сожалеть об ошибках и упущенных возможностях. Но до окончательного вхождения Латвии в состав СССР оставалось полтора месяца, и, хотя границы закрылись, существовал ещё шанс, за который можно было ухватиться. В Каунасе сидел японский консул господин Сугихара. Его полномочия распространялись и на Ригу. В июле иностранных дипломатов выслали, но Сугихаре каким-то образом удалось договориться с советскими властями, и до конца августа он выдавал евреям японские транзитные визы. Ни Залман, ни Фира об этом не знали, но Юда Айзексон знал. Он и сам бы воспользовался этим каналом, состряпал бы нужные документы, но как он мог двинуться на край света, когда тёща в таком состоянии? Они с Диной и так намучились с ней, пока доставили из Риги домой. Юда злился на родственников жены, навязавших ему больную старуху. И однажды, уже в конце лета, в сердцах сказал Дине:
– Это из-за твоей сестрицы и вашей матушки мы застряли здесь!
Дина удивлённо посмотрела на мужа:
– Разве мы говорили о том, чтобы уехать? И как? Границы закрыты.
– А разве есть о чём говорить? Я точно знаю, что японский консул в Прибалтике, который сейчас находится в Каунасе, пока ещё выдаёт транзитные визы. И что с того? Как мы можем добраться до Японии? Из Риги до Каунаса еле добрались.
Дина ахнула:
– Ты знал и молчал?!
– Вот я и говорю: из-за твоей мамочки…
– Какой же ты негодяй! Ты сказал… консул в Прибалтике?! А Фира?! Ведь у них на руках сертификат, и они ничего не знают! Значит, теперь ты хочешь уехать?! А когда мой брат об этом писал, ты смеялся и говорил, что Литва – самое спокойное место на свете! А я, корова, смотрела тебе в рот!
Айзексон понял свою оплошность. Зачем упомянул Прибалтику? Надо было сказать – консул в Литве. Мало неприятностей, так ещё семейная ссора. Негодяем он себя не считал: как тут думать о родственниках, да ещё жены, когда собственная жизнь рушится? И хотя Дина немедленно сообщила сестре, время было упущено. Через несколько дней японский консул покинул Литву.
Залман ожидал, что Эстер всю ответственность за несостоявшийся отъезд возложит на него. Он готовил оправдания, но, зная темперамент жены, не был уверен, что это поможет. Доктор и сам понимал, что виноват. Его нерешительность и конформизм, стремление к удобствам и нежелание менять устоявшийся образ жизни привели к тому, что они остались в Латвии. А Макс – Гольдштейн опять вспомнил Лангермана, – всё сделал вовремя и даже имел латыша компаньона, которому передал свою контору. Не безвозмездно, разумеется. Умный Макс точно знал, чего он хочет и как надо действовать. В отличие от доктора Гольдштейна.
К удивлению Залмана, Эстер не стала устраивать сцену. Сложившееся положение требовало от них крепче держаться друг за друга. Нужно было как-то жить и по возможности приспосабливаться к изменившимся условиям. И всё-таки вина лежала на докторе, и он ощущал её тяжесть. Почти ежедневно Гольдштейн укорял себя за малодушие и недальновидность. Теперь он понимал, что сразу после получения сертификата надо было немедленно собираться. Это он, Залман, придумал трюк с гимназией и уговорил, почти заставил жену согласиться. Эстер молчала, и её молчание угнетало Гольдштейна. Внешне могло показаться, что ничего не изменилось, но доктор чувствовал, что жена отдалилась от него и та близость, которую не так давно с трудом удалось восстановить, снова исчезла. Залман понимал, что Эстер близка к отчаянию и что он довёл её до этого.
А для самого Залмана советская власть по-настоящему началась с национализации клиники, и теперь доктор Подниекс был счастлив, что не стал её владельцем. Понимая, что его заслуги здесь нет, он не переставал мысленно называть себя идиотом. Где была его голова? В такое опасное и сложное время, когда большевики на пороге, затеял покупку клиники! Пошёл на поводу у еврея. Хорошо, что Гольдштейн струсил, а он, дурак, ещё переживал по этому поводу. Недоумок! Был бы сейчас без клиники и без денег. Хорошо-то хорошо, а кто будет платить ему зарплату, которую он получал у Гольдштейна? А главное – кто станет заведующим этой, как её теперь называют, амбулаторией? Уж не он ли, доктор Подниекс? А почему бы и нет? Ведь он был рядовым врачом, а этот жид – хозяином. И теперь, по их большевистским правилам, хозяина надо отправить подальше, а его, подвергавшегося эксплуатации честного труженика, назначить руководителем. Вот так!
Но, вопреки ожиданиям Подниекса и к огромному его изумлению, заведовать четвёртой городской амбулаторией назначили Залмана. Благодаря стараниям медсестры Мары доктор Гольдштейн не только избежал возможных неприятностей, но и стал начальником. Откуда мог знать Подниекс, что эта еврейка, появлению которой в клинике он противился, но вынужден был помалкивать, – жена коммуниста-политзаключённого, при советской власти занявшего какую-то важную должность? Получив сообщение о том, что у него отнимают клинику, Гольдштейн позвал Мару:
– Ну вот и всё, Мара. По всей вероятности, мы с вами скоро расстанемся.
Мара внимательно прочитала документ:
– Но речь идёт о национализации клиники, а не о вас лично.
– И вы думаете, что они меня здесь оставят?
– Конечно! Вы же замечательный доктор!
– Боюсь, для них не это главное.
Мара призадумалась и сказала:
– Не отчаивайтесь. Я поговорю с Пи́нхусом.
Вечером, уложив спать семилетнюю Розу, Мара вошла в кабинет мужа. Пинхус работал за письменным столом, и Мара подумала о том, что только сейчас они по-настоящему вместе. Пинхус и до того, как уехал воевать в Испанию, скитался по тюрьмам, а когда вернулся – его посадили снова. На свободу он вышел в июне 1940-го. Но Пинхус сидел вместе с Яном Калнберзином, который стал первым секретарём ЦК Компартии Латвии, главным в республике человеком. И теперь муж Мары, сделавшийся Петром, работал в аппарате Калнберзина. В отличие от Подниекса, Залман с самого начала был осведомлён, что Пинхус сидит, но это его не остановило. С Марой он познакомился давно, консультируя в больнице «Бикур Холим»: по его мнению, она была там лучшей медсестрой. И когда Мару уволили из больницы – боялись держать неблагонадёжную, – её взял к себе доктор Гольдштейн. Для этого нужно было иметь известное мужество.
Обняв Пинхуса за плечи, Мара наклонилась над ним:
– Тебе рабочего дня недостаточно, Пиня? Отдохни.
– Ты не представляешь, сколько сейчас работы! Столько нужно сделать – рук не хватает.
– Мы только сейчас стали семьёй, Пинхус. Восемь лет прошло со дня нашей свадьбы, а разве мы жили в эти годы?