Не знаю, почему я не произношу это «нет». Я вообще в последнее время совершал много поступков, противоречащих, казалось бы, элементарной логике и здравому смыслу. В качестве одного из наиболее ярких примеров можно привести мой уход из профессии. Я вполне хорошо известен в соответствующих кругах. У меня есть имя. У меня множество научных работ, среди них восемь монографий. Я мог бы безбедно существовать до конца дней, продолжая и развивая частную практику. И все же, оказывается, этого недостаточно. А что нужно, чего не хватает? Не знаю. И внезапно я понимаю, что мешает мне сказать моей собеседнице «до свидания». Это бредущий в темноте человек. Человек, который с наступлением сумерек появляется на Боровой, на Лиговке, на Обводном. Он преследует меня, я не знаю, как укрыться от его неизбежного присутствия в моей жизни. Он черный пес Петербург. На нем растоптанные туфли, нелепая шинель поверх свитера с оттянутым воротом и порванными локтями. Или яловые сапоги с тусклыми голенищами, длинное старомодное пальто, неважно, не в этом суть. Он возникает на улицах этого города всегда после одиннадцати, и он всегда с тобой, где бы ты ни был, на Фонтанке, на Мойке, в Тучковом переулке на Ваське или в Офицерском на Петроградке. И, может быть, это он шел вчера за Еленой. Я не уверен, я только предполагаю. И я говорю:
– Хорошо. Я подумаю. Вы пока ничего мне не должны. Давайте встретимся еще раз, скажем, послезавтра. Сможете подойти, например, к шестнадцати?
– Да.
Я смотрю на часы.
– У нас есть еще десять минут, этого маловато, чтобы глубоко обсуждать какие-то темы, но вы можете их использовать по своему усмотрению. Можете рассказать о себе что-то еще, если хотите. Или спросить меня о чем-то.
– Да. У меня есть один вопрос.
– Слушаю вас внимательно.
– Почему вы решили уйти?
Дорогая Елена, если бы я сам знал, почему. Когда-то я прочел роман английского писателя, не помню ни имени его, ни названия произведения. Он начинался с того, что герой в возрасте пятидесяти лет решает в первый день своего шестого десятка подвести итог прожитому. Он берет лист бумаги, разделяет его вертикальной чертой, в левой графе – позитив, в правой – негатив. И пишет в левой: мне пятьдесят, но я сохранил прекрасное здоровье и физическую форму, у меня есть любимая жена и двое замечательных детей, получивших образование в элитных колледжах, у меня красивый дом на берегу моря, и так далее и тому подобное. Заполнив всю левую сторону листа, он переходит к правой и пишет одну только фразу: «Я глубоко несчастен». Это не к тому, что я несчастен, вовсе нет. Просто слишком много в жизни вещей, которые затрудняешься объяснить самому себе. И я, подобрав, наверное, самый близкий к истине ответ, говорю:
– Я обрел слишком много опыта и профессионализма. А потом понял, что это все «не то», как вы верно подметили. А «того» так и не нашел, и даже, что оно такое, понять как будто не смог.
Ольга Невель. Или просто Оля. Елена сказала: «если вы ее помните». Странно. Как можно не помнить Олю? Я никогда не слышал от нее о подруге по имени Елена. Может быть, они общались уже после того, как мы потеряли друг друга, хотя и продолжали жить в одном городе. Жаль, что я не поинтересовался, в какие годы они были знакомы. Хотя что толку, если уже и не вспомнить, когда Оля была со мной. Назывался тогда Петербург еще Ленинградом, или уже нет. Наташки тогда еще не было в моей жизни, она появилась в ней в середине девяностых. А с Олей мы бывали здесь, в этой самой квартире, несколько раз, пять или шесть. Бывали и в других местах, но и здесь тоже. Я до сих пор помню, как она раздевалась на фоне окна, за которым было сумеречное, затянутое небо. У нас были бесконечные ночи, несколько бесконечных ночей, и мы были вместе под музыку венского симфонического оркестра. Я и сейчас включаю ее, чтобы невыносимым воспоминанием забить, заглушить боль сегодняшнего дня. У Оли было прекрасное тело, волновавшее уже одним лишь контуром в оконном просвете. Впрочем, когда ты влюблен в женщину, ее тело всегда прекрасно. В нем не видишь изъянов, несовершенств. Даже если они и есть, какое тебе дело до них. А вот смог бы я теперь сказать так про тело Наташи? Не знаю, не уверен. Просто прелесть Олиного тела в том, что оно и сейчас осталось в моей памяти таким, каким было тогда. Я просил ее не раздеваться быстро, побыть немного полуголой, например, в одной рубашке, или в джинсах без лифчика, без всего остального. Для меня есть особый шарм именно в полуобнаженной женщине. Когда-то они, в зависимости от того, как презентуют себя, как преподносят себя визуально, ассоциировались у меня с различными напитками. Одетая, добропорядочная женщина – это как чай или кофе. Голая – как стакан водки или коньяка, или даже чистого спирта. А вот полуобнаженная – это коктейль с богатым букетом оттенков, с утонченным послевкусием. Оля была в одних джинсах на голое тело, прежде чем раздеться наконец донага, в тот, в последний раз. И то, что врезалось в память, это были последние наши произнесенные слова, когда я сказал ей вечную и бессмысленную фразу: «Все будет хорошо». А она, стоя перед окном и глядя на спящий город, сказала в ответ: «Ничто уже хорошо не будет». И я не нашелся тогда, что возразить. А потом как бы сами собой написались стихи.
Венский симфонический оркестр
Вместо люминала перед сном,
И броженье по дворам окрестным,
Взорванным внезапною весной.
Ходики с кукушкой ждут ремонта,
Не оплачен счет за газ и свет…
Прожит день, а стало быть, намотан
На катушку однотипных лет.
Кораблям в портах покой обещан,
Что же их срывает с якорей?
До утра – тела случайных женщин,
И одежды комом на ковре.
Шаркают щербатые ступени,
очь снимает с города засов.
Бродят неприкаянные тени
В поисках забытых адресов.
Может быть, когда-то в самом деле
Мир обрящут души, а пока
Не найти пристанищ по постелям
И по второсортным кабакам…
Мы относим ходики в починку,
Греемся у тихого огня,
И оркестр венский – как перчинка
В манной каше прожитого дня.
Отдернув чуть-чуть штору в гостиной, я наблюдаю за улицей. Улица почти пуста. Прошла полоса дождей, и теперь стоят прохладные солнечные дни, предвестники близких ноябрьских холодов, тоскливого межсезонья, когда уже не осень и еще не зима, когда то новые ливни пополам с мокрым снегом, то еще бесснежная, но почти зимняя стужа с резкими, пронизывающими ветрами с залива. Это самое ненавидимое мной время года. Пока что еще бродят по городу отголоски осени, еще облетает в парках и скверах редкая оставшаяся листва, устилая аллеи. Здесь листвы нет, только кровельная жесть, асфальт и камень. Там, внизу, по асфальту проезжает девушка на роликовой доске. Около магазина размахивают руками два изрядно помятых – отсюда видно – субъекта, кажется, бранятся ожесточенно. Проходит мама с мальчиком за руку. Здесь почти всегда безлюдно. Поэтому я сразу замечаю Елену. Она идет по тротуару, оглянувшись по сторонам, пересекает улицу и скрывается из поля зрения. Ей предстоит пройти еще шагов пятьдесят до подворотни, оказаться во дворе, подняться на шестой этаж. Значит, звонок в дверь прозвучит минуты через три. Я возвращаюсь в кухню, допиваю остывший кофе. Горькая вяжущая жидкость приятно обволакивает язык и небо. Я представляю, как Елена поднимается по лестнице. Грубые, изъеденные раковинами ступени пудожского известняка, два десятка в каждом марше. Чугунные перила с завитками лилий, розетками, с отполированным сотнями тысяч прикосновений дубовым поручнем. Железная клеть вечно сломанного лифта – ему самое меньшее пятьдесят лет, как и мне. Запахи кошек, жареной рыбы, ацетона. Высокие окна на площадках наглухо заколочены, на подоконниках консервные банки и стаканы, полные окурков. Двери деревянные, дерматиновые, стальные с глазками, обшитые вагонкой и обитые крашеной фанерой, по одному звонку на квартиру, по три, по восемь. Наконец моя дверь – обтянутая кожзаменителем, с фигурными шляпками бронзовых гвоздиков. Я иду в прихожую. У моей пациентки осунувшееся, словно вдруг похудевшее лицо, с отчетливо обозначившимися тенями под глазами. Похоже, этой ночью она опять не спала.