Разумеется, он говорил себе быть готовым к тому, что капитан Роджерс не распознает в нем человечность. Возможно, капитан Роджерс видел его самообман насквозь и знал, что он не Барнс. Он еще не был человеком. Но хотя он говорил себе это и говорил Капитану Желтому Медведю, но все равно надеялся, что… что…
Он надеялся.
К своей досаде Барнс почувствовал, как глаза и нос начало щипать.
Пытаясь скрыть ручеек влаги, потекший по щекам, он забился глубже под защиту койки. Живой рукой закрыл себе нос и рот, чтобы приглушить дрожь дыхания. Он все-таки свернулся в клубок: страх показаться уязвимым оказался слабее стыда от слез. Не было большего проявления ограниченности и нестабильности. Должно быть, звук все же вырвался, потому что скрип карандаша замедлился, а потом и стих. Барнс чувствовал себя ребенком, прячущимся от темноты.
Одежда Капитана зашуршала. Барнс слушал, как тот откладывает альбом и карандаш, слушал его шаги, медленные и тихие, пока Капитан не оказался в нескольких футах от койки, где снова опустился на пол.
- Баки, – тихо произнес Капитан.
Голос его задрожал, будто он хотел сказать что-то еще, но вместо этого замолчал.
Барнс зажал рот и нос плотнее, однако грудь требовала воздуха. Через некоторое время легкие не выдержали, вынуждая его сделать прерывистый вдох. Подобно булыжнику, этот вдох пробил стену и сломал все защиты. Слезы потекли быстрее. Теперь Барнс больше не мог задерживать дыхание. Каждый вдох клокотал, каждый выдох заканчивался всхлипом. Барнс отчаянно пытался обратиться к стоицизму Солдата или пустоте Агента, но это не работало.
Проще говоря, Агент никогда не чувствовал разочарования, потому что разочарование подразумевает надежду. Он знал страх, когда кураторы наказывали его, злость – когда что-то мешало миссии, и недовольство, когда его не слушали, но надежда была бессмысленным понятием. Теперь, когда Солдат испытал надежду, он понятия не имел, как задавить ее и закопать поглубже, чтобы больше не было так больно.
Солдат знал надежду, но не для себя. Он не знал, как надеяться на прощение, на исцеление, на доброту. Он надеялся на идеал – на миссию, на Советский Союз, на честь. Он знал разочарование, но не личную болезненную пустоту горького желания.
Из Барнса выбили надежду. Барнсу случалось надеяться: на спасение, на смерть, на прощение. Он узнал, что, рассыпавшись пылью, надежда превращается в яд. После того, как они сломали его, он никогда не надеялся ни на что для себя.
В щель между одеялом и полом Барнс смотрел, как пальцы капитана Роджерса сжимаются в кулаки.
- Баки, – тихо сказал Капитан. – Все хорошо.
И повторил, так же мягко и успокаивающе:
- Все хорошо. Все хорошо.
Только это. Хорошо, хорошо.
Слова были простые, безобидные и совершенно нелепые. Что хорошо? Что в этой ситуации вообще могло быть хорошего? Барнс прятался под кроватью, черт возьми! Он не был человеком и не был свободен. Капитан Роджерс был его куратором. Он проявил эмоции перед своим куратором. ГИДРа наверняка все еще его выслеживала. Его донимали холод, и пустота, и смятение, у него были заплаканные глаза и заложенный нос.
Ничего из этого не было хорошо.
Но капитан Роджерс повторял свою мантру мягким, теплым, искренним голосом, и Барнс чувствовал, как слова просачиваются сквозь кожу в мышцы и кости. Сведенные мускулы расслаблялись, поток слез мало-помалу ослабевал. Дыхание все еще перехватывало, но теперь слезы бежали просто от опустошенной усталости. Слова омывали успокаивающим шумом на заднем плане, их значение было несущественным по сравнению с тоном капитана Роджерса.
А капитан Роджерс теперь рассказывал историю: про какое-то задание, которое в прошлом году привело его и его команду в Индию.
- Запахи, – говорил капитан Роджерс, – вот что мне запомнилось больше всего. В смысле, не все они были приятными. Реки воняли. Да еще множество людей на относительно небольшом пространстве… Было так жарко, что все потели, и от всех несло до небес. Но в обеденное время пахло чудесно. Карри, рис, что-то вегетарианское. Думаю, тебе бы понравилось, если бы я уговорил тебя попробовать хоть кусочек. Многие носили одежду ярких цветов: бледно-голубой, желтый, как топаз, желтовато-зеленый, изумрудный. У женщин были распущенные волосы – прямые, черные. У одной волосы доставали до пяток. Мы видели свадебную процессию. Не особенно близко, и я, в основном, смотрел сквозь снайперский прицел, но это было прекрасно.
Он продолжал описывать свадьбу: как жених и невеста въехали в составе огромной процессии, как сидели, разделенные куском ткани, пока старики вставали и декламировали что-то, чего капитан Роджерс не мог слышать. Он описывал, как жених и невеста осыпали друг друга рисом и зажигали свадебный огонь.
- Они обошли огонь четыре раза – это, должно быть, означало что-то важное, потому что потом все начали аплодировать. Затем было много танцев. Действительно много. Но ничего похожего на свинг или джиттербаг. Хотя движения были такие же оживленные. Все – и мужчины, и женщины – носили очень пестрые наряды, а у женщин были голые животы. Даже у немолодых! Агент Ачарья сказала, что в Индии живот не… ээ… ну, понимаешь. Она сказала, для женщин гораздо важнее прикрывать грудь и ноги. Мы пробыли там месяц или полтора. К концу почти все сменили кевлар и джинсы на местную одежду, более легкую. В смысле, не пойми меня неправильно… там многие носили то, что Ачарья называла «западной одеждой». Джинсы, рубашки, юбки, кроссовки. Но у меня в шкафу до сих пор лежит курта на случай жары.
Капитан замолчал и откашлялся – не в первый раз за время этого одностороннего диалога. Барнс вспомнил несколько последних тем и понял, что Капитан говорит уже больше часа.
- Агент Ачарья принесла нам индийские фильмы. Знаешь, вот у нас есть Голливуд. А в Индии – Болливуд. Ты бы животики надорвал от их фильмов, Бак. Много песен. И танцев. И рыданий. Много счастливых концов. Много грустных концов. Мария и Иосиф, был там один фильм… Три или четыре часа? Богом клянусь, весь последний час умирающий мужчина пел прощальную песню своей семье.
Он запнулся и снова стал кашлять.
Барнс вскинул голову, навострил уши, услышав хрипоту в словах, вырывающихся из пересохшего горла капитана Роджерса. А тот, ничего не замечая, продолжал:
- В общем, в одном фильме… Там был актер… Ритик как-там-его. Мы пересмотрели много фильмов с ним… Кажется, Ачарья больше интересовалась им, чем сюжетом, по правде говоря, но все равно… Фильм назывался «Шум-2»
Голос Капитана сорвался.
- Отличный фильм! Там про вора по имени Мистер А, который решил украсть…
Барнс подползал ближе к краю – слова капитана Роджерса снова сделались фоновым шумом – пока не смог увидеть лицо Капитана из-под койки. Тот почти не двигался с тех пор, как появился из двери, и поза его выглядела крайне неудобной. Барнс нахмурился.
Если хоть капля его воспоминаний были правдой, то капитан Роджерс все еще не умел о себе заботиться. Не то чтобы Солдат имел право обращать внимание кураторов на самообслуживание – обычно они прекрасно справлялись с этим сами – но капитан Роджерс явно нуждался в некоторой помощи. Барнс подобрался чуть ближе.
Его программа запрещала обращаться к кураторам напрямую. Он мог давать инструкции группе поддержки, информировать техников о неполадках, даже отвечать на прямые вопросы вышестоящих, но у кураторов была одна работа – добиваться, чтобы Солдат знал свое место. Они отдавали приказы и наказывали за огрехи. Награждали за хорошо выполненные задания. Сводили к нулю неповиновение.
Теперь, лежа под койкой в большой белой комнате с одеялом, закрывающим от камеры, Барнс скрипел зубами, пытаясь нарушить все эти правила разом. Он хотел сказать: «Замолчи», но чем шире открывались губы, тем сильнее сжимались зубы, пока все лицо не застыло в гримасе гнева. Он позволил словам упасть обратно в пустоту разума и почувствовал, как лицо разгладилось.
Высовываться казалось слишком уязвимым.