Вещей у нас немного — пара мешков с сухарями, мешок с консервами и крупой, а из оружия взяли винтовки и по сорок патронов, по паре гранат, револьверы. У меня еще имелся в «заначке» браунинг, подаренный Натальей Андреевной. Можно даже сказать — выпрошенный. Я так с ним игрался, разбирал и собирал, что Наташка не выдержала, сказав — мол, оставь себе, попрошу выдать новый. Патронов, правда, к браунингу нашлось всего десять штук, но для серьезного боя пистолетик все равно не годится, а для какой-нибудь «заморочки» иной раз и пары хватает. Еще пришлось нанести визит в наш ведомственный гараж и выпросить у механика кусочек резины.
Наш возница, отрекомендовавшийся дядя Паня, кривой на один глаз, из-за чего не попал ни на русско-японскую, ни на германскую, по дороге молчал, зато на привалах, когда Серафим начинал варить кашу, а потом вытаскивал из-за пазухи заветную фляжку, начинал болтать. Дядька Паня рассказывал о загадочном народе биарминов, живших здесь до прихода переселенцев из России и невесть куда сгинувших, закопав перед уходом сказочные сокровища.
— А молились эти биармины деревянной бабе, что в самом лесу стояла, — повествовал дядька, с удовольствием затягиваясь вонючим дымом цигарки. — Вот, представьте: прямо посередке леса идол деревянный стоит, баба с титьками, кругом лиственницы, серебро да золото в кучах, а на шее бусы из чистых изумрудов. И ведь никто на эту бабу и взглянуть не посмел, а не то что золото или серебро спереть. Биармины шкурки да все прочее у нурманнов на золото выменивали, а все добро в лес тащили, к идолу своему деревянному клали. Вот сейчас такая баба долго бы в лесу простояла, а? И дня бы не прошло, как все сокровища растащили, а саму бабу на дрова пустили!
— И куда потом эта баба делась? — лениво поинтересовался Серафим, посматривая на меня — разрешу я им с Паней еще по глоточку или нет. Я кивнул, и радостный матрос опять вытащил фляжку.
Дядька Паня, зарозовев от выпитого, сказал о судьбе деревянного идола:
— Вот как поморы да русские в эти места пришли, биармины и начали уходить. Мы землю пашем, леса вырубаем под запашки, а биармины только охотниками были. Терфины, что с оленями, те на Колу ушли, но им-то без разницы, где олешек пасти, а эти на Урал подались. А когда уходили, так закопали и бабу свою вместе с сокровищами. Искали ее, да у нас в деревне один дурак до того доискался, что спятил.
Рассказ дядьки Пани мог заинтересовать разве что этнографа, тем более что об идоле Иомалы — биармской богине вод, я уже читал. Я осторожненько принялся выводить дядьку на рассказы о партизанах. Нет, не о красных, вроде отряда Хаджи-Мурата, а о белых. Пришлось даже на одном из привалов увеличить порцию самогона. Не сразу, но Паня принялся за рассказ, а когда начал, то его уже трудно остановить.
— Вот, вы люди городские, много чего не понимаете. Говорите — мол, чего это мужики шибко лютуют, когда красных в плен берут?
— А разве берут? — возмутился Серафим. — Из моего отряда пять человек заблудились, так мы их потом и отыскать не смогли. Куда девались? Белые хотя бы расстреливают, если на их сторону не перейдешь, а эти?
— Вот, Серафим, ты сам посуди, — назидательно сказал дядька Паня, словно взрослый несмышленому ребенку. — Белые с красными воюют, так у них хлеба полно, что у тех, что у этих. А мужики, которые свои деревни охраняют либо от красных, либо от белых, где им-то хлебушек брать, коли пленных кормить придется? Ваших военнопленных кормить — это ж от своих родичей отбирать. Ты сам-то хотел бы, чтобы твое дите с голоду померло, пока ты хлебом какого-нить белого офицера кормил, а? У нас хлебушек-то рождается хорошо, если сам-два или сам-три. До Рожества еще кое-как живем, а потом? Раньше, при царях-то, можно было хотя бы в Шенкурск, а то и в Архангельск на заработки съездить, лес нарубить, да продать, а что теперь? И в город не съездишь и дрова не продашь, а как жить-то? Хорошо, коли рыбы наловишь, можно в муку добавить, а если нет? Вот и выходит, что пленных мужики не со зла убивают, а чтобы своих детишек от смерти голодной спасти.
Нас с Серафимом аж передернуло от такого незамысловатого объяснения, а мне вдруг вспомнилось первобытное общество, когда тамошние люди тоже предпочитали съедать своих пленников, а не держать их при себе. Этак мужики в деревнях тоже скоро станут съедать пленных красноармейцев.
— Допустим, кормить лишние рты вы не хотите, потому их и убиваете, — принялся рассуждать Серафим. — Но зачем же тогда над людьми издеваться? Глаза выкалывать, животы разрезать, а?
— Только ты меня-то не впутывай в это дело, — обиделся дядька Паня. — Наша округа, почитай, с самого начала за Советскую власть встала, еще с семнадцатого года. Отродясь с красноармейцами не воевали. Вон, у меня двое сынов в Красную армию ушло. Я что, стал бы красных убивать? А если бы это мои детоньки были?
Дядька Паня набычился, начал сворачивать цигарку. Но руки тряслись, махорка высыпалась в снег. Обиделся.
Чтобы не допустить ссоры в нашем маленьком отряде, пришлось вмешаться и мне.
— Дядя Паня, он это так, к примеру говорит, не обижайся. Просто ты здешние обычаи лучше нас знаешь, вот и просвети.
— Ишь, просвещай их, а они...
Серафим Корсаков задумчиво почесал небритый подбородок. Кстати, у меня самого уже выросла небольшая бороденка, которую сбривать не собирался. Не бог весть какая маскировка, но лучше чем ничего. А матрос-краснознаменец смотрит на меня просящими глазами.
— Так, командир, может, это самое? — щелкнул себя по горлу Серафим. — Там все равно только по глоточку осталось.
Ишь, а я-то думал, что этот жест — щелчок по горлу, намекающий, что неплохо бы выпить, изобретение недавнее, а вот, оказывается, в девятнадцатом году оно уже есть. Еще меня смущал этот самый «глоточек». Какая-то фляжка безразмерная получалась. По моим прикидкам, содержимое должно было закончиться еще на прошлом привале. Уж очень мужики основательные «глоточки» делали.
— Серафим, а ты кроме, фляжки сколько еще самогонки с собой взял? — поинтересовался я, посмотрев в глаза нашему «краснознаменцу». Тот пытался сделать невинное личико, выпучив честные глазки, но потом хмуро выдавил:
— Две бутылки.
— А если честно? Я ведь сейчас искать начну. Если найду — разобью.
— Э, парень, ты чего это? — всполошился дядька Паня. — Чегой-то разобью? Ты эти бутылки клал? Если не клал, так не тебе и бить.
— А вот так просто пойду и разобью, — пообещал я.
— Ладно, всего четыре. Моих три, да у дядьки Пани одна, — «раскололся» Серафим. — Володька, ну не будь ты таким занудой. Ты нас с Паней хоть раз пьяными видел?
— Если бы видел, так давно бы расколотил, — хмыкнул я. — Мне просто интересно стало — сколько вы пузырей в сани засунули, подпольщики хреновы.
— Чего засунули? — в один голос спросили и возница, и матрос.
Тьфу ты, опять я малость опередил события, занеся в прошлое термин, появившийся так, в девяностые годы. Нет, в восьмидесятые.
— Ну, пузырь, фанфурик, бутылек, — начал выкручиваться я, заодно пожалев, что вообще начал доставать мужиков из-за такой ерунды.
Ведь и на самом-то деле ни Серафим, ни Паня еще ни разу не перебрали меры. Если вечером, да по чуть-чуть, то ничего страшного. Это уж я, как товарищ Дзержинский, стал чересчур придираться. Артузов мне говорил как-то, что Феликс Эдмундович на дух не переносит ни пьяных, ни тех, кто с похмелья. Впрочем, здесь я с Дзержинским согласен. Пьяный, а даже и просто выпивший чекист, опасен для общества.
— Ладно, замяли, — сделал я шаг к примирению. — Сколько у вас осталось?
— Одна, — грустно сообщил Серафим. — До Архангельска точно не хватит.
— Хрен с вами, половину добейте, а вторую на опосля, — вздохнул я, слегка досадуя на себя, что проморгал «контрабанду».
Когда Серафим и дядька Паня исполнили приказ, возница начал рассказывать:
— Спрашиваете — зачем жестокость, для чего, мол, руки-ноги отрезать, глаза выкалывать или в землю живьем закапывать? Так все просто. Делают так, чтобы красные испугались и больше к их деревням не совались. И не просто так мучают, а по мирскому сходу. Решение выносят — мол, так и так, решено этих красноармейцев в проруби утопить или топорами забить, а мир эту бумагу подписывает.