Когда Майор был жив, фру Торкильдсен порой ходила по воскресеньям в церковь. Вернее, говорила, что ходит в церковь, но меня с собой она не брала, поэтому наверняка я не скажу. Возможно, она ходила еще куда-то. По крайней мере, когда она возвращалась, ничем особо церковным от нее не пахло – может, оттого, что как пахнет церковь, я не знаю. Я оставался дома и вместе с Майором Торкильдсеном читал книги про Войну, и он, как обычно, оставаясь дома в одиночестве, с присущими военным четкостью и напором совершал набеги на холодильник. Ну и мне тоже перепадали лакомства. Славные деньки были.
Сейчас нас с фру Торкильдсен оставили дома одних, и славным денькам пришел конец. После того нелепого случая с привязыванием и бранью я чувствовал себя глубоко оскорбленным и расстроенным. Фру Торкильдсен не оправдала себя ни как собачий друг, ни как человеческий, и меня это разочаровало, однако больше всего меня разочаровал я сам, потому что я не способен был дать ей тот же покой и умиротворение, какие давал ей Майор, даже лежа на смертном одре.
Не будь фру Торкильдсен такой бесконечно несчастной, она ни за что не обошлась бы так со мной. А несчастной она была уже долго. Вечера, которые прежде были логическим, завершающим день аккордом, теперь заканчиваются бездарно. Происходит все примерно так: фру Торкильдсен напивается драконовой воды и болтает по телефону, после чего молча сидит и, глядя в окно, пьет дальше. Бывает, она спотыкается, а порой и падает и время от времени засыпает на полу в ванной и просыпается не сразу. Вздрогнув, она открывает глаза и, будто собака, на четвереньках бредет к кровати.
После таких вечеров спит фру Торкильдсен долго.
Но из-за чего же фру Торкильдсен так несчастна?
Если б я был кошкой, мне было бы до лампочки. Фру Торкильдсен не забывает давать мне еду, пить из унитаза мне тоже не приходится, меня гладят, и чешут, и дважды в день выгуливают. Жаловаться не на что. В отличие от фру Торкильдсен, но она, в свою очередь, тоже не жалуется. Разумеется, своим кузинам по телефону она рассказывает и про одиночество, и про ревматизм, и про плохой слух, но все равно вроде как не жалуется. По крайней мере, не напрямую. Стоит ей почувствовать, что слова ее похожи на жалобу, как она тотчас же переводит разговор на тех, кому, по ее мнению, еще хуже.
Вот так, сказала бы фру Торкильдсен, и пролетают дни. Хотя, скорее, идут – ходят они довольно уверенно по улице и спотыкаются дома. Идут в том же темпе, что и висящие на кухне часы – те, у которых стрелка не останавливается. Бывает, ее не слышишь и внимания на нее тоже не обращаешь, а потом она словно бросается на тебя и принимается тикать, а за ней и остальные, и вот они тикают и тикают, пока с ума не начнешь сходить.
А вообще в доме стало совсем тихо, и я с этим ничего поделать не могу – ну почти не могу. Мне как сторожевой собаке следовало бы расширить репертуар. Сторожить более усиленно. Поэтому я слегка экспериментирую – лаю в тех случаях, когда прежде не лаял.
Я и прежде лаял, когда звонили в дверь, но теперь решил лаять и на телефон. Строго говоря, лаять тут особо больше не на что – если, конечно, я не хочу превратиться в брехливую шавку, каких всегда презирал, из тех, что встают на задние лапы и облаивают в окно все, что движется.
Фру Торкильдсен мои старания не ценит. Когда я только начал внедрять мои нововведения, она было вновь завела про «злую собаку», но вышло как-то невыразительно, и к тому же ей надо было снять трубку. Когда она подняла трубку, я еще гавкнул, чтобы звонивший, кем бы он ни был, не сомневался: фру Торкильдсен находится под моей защитой.
Фру Торкильдсен, спотыкаясь, добрела до стула, уселась на него и уснула прямо перед окном. Задребезжал телефон, я вскочил на лапы и во всю глотку залаял. Фру Торкильдсен встала, покачнулась и растерянно заозиралась, прямо точь-в-точь новорожденный кутенок. Затем резко опомнилась и, стряхнув оцепенение, двинулась к телефону в прихожей, а я все лаял и лаял. Нет, истеричным мой лай не назовешь, вот уж никак не назовешь, скорее требовательным. Лай-тревога. Пошатываясь, фру Торкильдсен доковыляла до телефона, подняла трубку и, по своему обыкновению, проговорила:
– Двадцать восемь ноль шесть ноль семь… – Пес ее знает, что это все значит.
А потом она добавила:
– Алло? – и умолкла, а я перешел с громкого лая на редкое подбрехиванье.
– Алло? – повторила она, и голос у нее сделался каким-то резким, поэтому мне следовало бы насторожиться.
Посмотри я на нее – и заметил бы летящую прямо в меня газету, но я замешкался, и брошенная фру Торкильдсен газета попала в цель.
Я немедленно прекратил лаять, разочарованный тем, что добрая и сердечная фру Торкильдсен снова прибегла к насилию, даже не предупредив меня. Вынюхать, какие чувства обуяли фру Торкильдсен, обычно такую понятную, у меня не получилось. Для игры удар был чересчур сильным, но настоящего гнева ей не хватило, поэтому боли она мне не причинила. Однако от неожиданности я испугался. И посмотрел на фру Торкильдсен. А она посмотрела на меня. Я уперся в нее взглядом. И гавкнул. И тогда она медленно осела на пол, привалилась к входной двери и зарыдала. По щекам у нее катились слезы, и я наконец отчетливо ощутил запах страха. Не скажу, что я обрадовался, увидев ее несчастье, но облегчение испытал. Потому что плач – это явление, на которое я могу повлиять.
Ну будет, будет, успокаивал я ее, тычась носом в ее мягкую шею и приговаривая, что все будет хорошо, все будет хорошо. Покрасневшими глазами фру Торкильдсен посмотрела на меня.
– Ты правда так думаешь, Шлёпик? Все будет хорошо?
Что она обращается ко мне, я понял лишь через пару секунд, потому что голос у нее совершенно изменился. Она говорила не тем резким голосом, которым называла меня «злой собакой», и не тем будничным, которым комментировала наши с ней повседневные заботы. Именно по такому голосу, как сейчас, я и тосковал с тех самых пор, как умер Майор Торкильдсен, – этот голос словно специально предназначался для нашей маленькой стаи.
Да, ответил я, по-моему, все будет хорошо.
Я сказал это, потому что действительно так думал, но честно признаться, я и сам был не уверен, что такое это «все». Да я и сейчас не уверен.
Когда мы сегодня вечером вернулись домой, утомленные приключениями и клюющие носом, дома нас ждали Щенок фру Торкильдсен, Сучка и их Кутенок. Я, разумеется, из кожи лез, чтобы они чувствовали себя как дома, а как же иначе-то? Я вилял хвостом и ползал по ковру на брюхе, но Щенок с Сучкой не обращали на меня внимания. А Кутенок вообще на всех плевать хотел. Щенок сказал, что они нас заждались, а Сучка с улыбкой спросила:
– Вы про нас забыли, да?
За вопросом последовало долгое молчание, достаточно долгое, чтобы фру Торкильдсен, и без того удивленная, занервничала. Я услышал ее дыхание. Она метнулась было на кухню – кофе варить, но Щенок ее остановил.
– Сегодня из банка звонили, – сказал он.
Фру Торкильдсен на секунду замерла, однако тут же зашагала дальше на кухню. А почему бы, собственно, и нет? Сам же я не знал, куда бежать – то ли тыкаться мордой в фру Торкильдсен и успокаивать ее, то ли слегка повеселить оставшихся в гостиной, а то напряжение там повисло такое, что вот-вот весь дом взорвется. Я даже раздумывал, не принести ли почивший в Бозе мячик.
Мне достаточно было сунуть нос на кухню, как я сразу же понял, что с фру Торкильдсен все путем. Ну или почти путем. Впрочем, оно и так понятно: на кухне фру Торкильдсен как рыба в воде. Там она смешивает печаль и некоторые простые ингредиенты и варит, жарит и выпекает радость. По крайней мере, раньше это у нее отлично выходило. Поэтому я быстро прошлепал обратно в гостиную, твердо намереваясь разогнать тамошнюю тоску, а уж развеселятся они или разозлятся – это дело десятое.
– Скажи ей! Ты должен! – шипела Сучка, когда я вбежал в гостиную. – Сейчас же! – И было в ее манерах нечто такое, отчего я тут же притворился невидимкой.