Счастлив тот, кто, утратив память, не зрит более пред собой дни, недели, месяцы и годы Великого голода, когда без сил идешь и больше всего боишься, что кто-нибудь упадет пред тобой, ибо сам уже не имеешь сил ни перешагнуть через упавшего, ни обойти его. Голод гнал нас, уже лишенных сил, на улицы в отчаянных поисках съестного.
Никто уже не горевал о мертвых, не молился за их души, не заботился об их погребении. Мать могла выбросить умершего от голода ребенка в окно прямо на улицу, где его начинали таскать и рвать волки, обгладывать стаи крыс. Видя такое, все проходили мимо, не предавая этому значения. Все мы были во власти равнодушия, что в душах наших царила пустота, подобная пустоте в желудках, а в ушах стоял непрерывный звон, заглушить коий невозможно было ничем. И одна лишь мечта была у каждого – насытиться. И каждый был погружен в мысли о собственных нуждах до того, что пропажи отдельных членов семьи проходили без особых волнений со стороны оставшихся. Об охватившем всех нас равнодушии можно писать много. День за днем, месяц за месяцем, поедая траву, сено, кору и крыс, думаешь лишь о еде. Опустошение такое, что нет никаких иных воспоминаний и мыслей, как единственно о еде и чувстве сытости. Постепенно перестаешь помнить, что ты – венец творения и человек. Я не заметил сам, как стал взирать на истощенных детей с желанием съесть их. У кого не было уже сил подняться и идти искать еду, тот обуреваемый безумием мог выделывать вещи, кои за гранью мыслимого. Тут я говорю о страшных случаях поедания своей же плоти. И как поедали! Были такие безумцы, кои обгладывали собственные руки до костей, не ощущая уже никакой боли при этом, но лишь сладость насыщения. Обглодав руки, несчастные непременно умирали.
Ныне же, сопоставляя все, могу я свидетельствовать о безумии, охватившем многих матерей, ибо почему-то своих детей чаще поедали именно матери. Почему именно матери в основном поедали своих детей, мне не ведомо. Но мужчины-людоеды в основном поедали людей сторонних, а женщины предпочитали далеко не ходить. Глухота к гласу материнских чувств до того была сильна, что не слышен глас сей даже спустя месяцы после окончания бедствия. Оправившись от голода и приобретя прежнюю жизнь, глухота неизменно сохранялась, что выражение сожаления по съеденным собственным детям только словесные и очень скупы. На самом деле такие матери уверенны, что даже Дева Мария съела бы Сына Иисуса Христа, не будь он Богом-Сыном, а она не Матерью Божьей, но окажись они в годы Великого голода.
Мне не приходилось вступать в спор с совестью, и страх Божий молчал, ибо от голодных мучений я сам перестал их слышать. Не могу ныне припомнить, через сколько месяцев голода и поедания всякой нелепицы, я убил ребенка ради насыщения. Но не забыть мне того мальчика, коего встретил я у церкви Святого Николая и коего предложил накормить. Я убедил его в том, что у меня дома есть корзина фруктов, но нет сил ее поднять и потому нуждаюсь в помощи того, у кого силы какие-то еще имеются. Мальчик поверил, и мы побрели ко мне.
Нет ничего преступного в поедании себе подобных, ибо для чего еще нужны себе подобные, как не для обогащения и насыщения себя? Не станем же мы наивно рассуждать о бесценности человеческой жизни, когда вокруг нас умирает многое множество люда, из коих большинство могло бы и не утруждать никого рождениям себя, но отыскать чем удавиться еще в утробе матери.
Хрисипп и Зенон, родители стоицизма, хотя и были вне Христа, ибо жили во времена темные, но все же справедливо почитали приемлемым поедание мяса человека, ежели к тому есть нужда или просто охота. Наши предки ели детей и стариков, кои были бесполезны. Поедали они и тех, кто не приносил существенной пользы, а единственно вред – преступал законы. Есть преступников вполне следует тем, кто их кормить в тюрьмах не намерен. Я же почитаю приемлемым для потомков узаконить людоедство. Что плохого, ежели в лавках будет продаваться мясо преступников? На что они и кому они потребны, кроме как в виде ароматного жаркого или отбивных?
Предки наши во время воин ели тех, кто не мог брать оружие и оттого был непотребен. Так делал Цезарь во времена осады Алезии. Кто ничего не производит, но лишь голодный заглядывает в кастрюли, самого следует помещать в эти кастрюли, дабы пользу от него имели достоянные.
Но надлежит нам вернуться к событиям, о коих я начал сообщать. Я привел того мальчика к себе. Я думал, что вгрызусь зубами в его мясо и начну жадно поглощать, но на свое удивление ел я медленно, не веря в происходящее и пытаясь убедиться, что мой желудок на самом деле насыщается. Я ел наслаждаясь каждым укусом, каждым жевком. Я не мог поверить, что это на самом деле я и что я – ем! Я удивлялся и посыпал себя в душе самой крепкой руганью, что ранее не убил человека ради своего насыщения. Насытившись приготовленным на жаровне мясом мальчика, я лежал и словно прислушивался к себе, не веря, но вновь и вновь убеждаясь, что голодом я более не мучаюсь. Но ел я осторожно, зная, что бывает с теми, кто наедается сразу: кровавый понос и мучительная смерть. Я видел такое множество раз.
Потом я пригласил к себе девочку. Все мы толпой набирали воду из городских прорубей. Наметив жертву помоложе и пожирнее, я предложил пойти ко мне и накормить. Я уже окреп после съеденного мальчика и внушал сытость. Девочка проявила доверие, кое было сломлено шепотом одной истощенной проходимки: «Девочка, не ходи – тебя съедят». И она не пошла.
Но я не позволил досаде угнездится в душе моей и сим сломить намерения мои. Смутиться жертве можно было вполне, ибо выглядел я как людоед: румянец украшал мое лицо, движения были резки и уверенны, глаза мои без устали искали новую жертву, и во всем походил на хищника, выходящего на охоту. Я проследил за другой девочкой и убил ее в безлюдном месте ударом своего кинжала. Далее надлежало наполнить суму ее мясом, кое было мной аккуратно и любовно с ее тела срезано.
Всюду царило полное равнодушие. Можно было войти в любой дом и увидеть: труп истощенного человека лежит на полу, рядом близкие и у всех на лицах полное оцепенение. Все лица были одинаково суровыми, никто не улыбался. За все время голода я тоже ни разу не улыбался и не видел улыбок других.
В те годы папа указом разрешил вкушать мясо даже в дни Великого поста. Но знал ли папа, какое это будет мясо, ибо никакого другого мяса, кроме человеческого, в дни Великого голода было не сыскать. Много епископов, да и сам папа римский, поднимали вопрос: законно ли в отдельных случаях поедать мясо покойников и при каких обстоятельствах оно может быть съедено без согрешения? Без сомнения, что многие даже из высшего духовенства спасались от голодной смерти человеческой плотью или плотью покойников. Мы все были тогда безумны от глада великого. Мой господин кардинал Сколари рассказывал мне, что в те годы ел свечи. Особенно вкусными ему казались сальные. Но не потому ли Его Высокопреосвященство так заботится о бедняках, что их плоть в годы Великого голода спасала его самого от голодной смерти?
Начав есть людей, я более не страдал от голода. Жаровня в моей квартире теперь постоянно жарила для меня куски детской плоти. Иные части мякоти я предпочитал и ныне предпочитаю нарезать и сушить, дабы потом есть их с вином. Следующими я съел двух сестер. Сперва одну заманил и съел, потом ее сестру убедив, что та жива и дома у меня пребывает в сытости, заманил и её. Переступила порог – я ее топором. Разделал в корыте и распределил – что-то сушить, что-то жарить, что-то отварить. Их родителей я нынче часто встречаю на рынке, и они всегда почтительно приветствуют соседа, секретаря кардинала. Я тоже приветствую их и в душе благодарю, ибо вкусные у них были дочери.
По сей день я продолжаю время от времени поедать детей. Ныне проще их не красть, а искать в руинах Колизея, куда стало уже традицией у женщин выбрасывать узелки с новорожденными детьми. За вечер можно найти до пяти узелков, в коих новорожденные ждут, когда их растерзают бродячие собаки или съест людоед. Являясь в Колизей, в это место страданий первых христиан и свирепости язычников, я не могу сдержать благочестивых слез по христианам, коих с помощью хитрых машин поднимали в воздух, а после на потеху безбожникам сбрасывали на арену с огромной высоты. Бродя по мрачному Колизею пред очами моими полными слез, являются христианские девственницы, коих пред смертью бесстыдно совращали гладиаторы, чьи телеса, поросшие мускулами и усеянные шрамами, служили орудием для Дьявола и дел его, что извлекая из под звериных шкур, в кои их облачали, свои не малые органы сладострастия, инструменты самого бессовестного блуда, дабы ими, вопя от похоти, надругаться над чистыми девами, что постыдное семя сих растлителей невинности, осквернителей непорочности, мужей греха, потоками стекала на арену из тел Невест Христовых.