Фабричный переулок О, дети страшные заброшенных дворов — Убийцы женственности бледной, Услыша сердца зов, Идут к подруге бедной, К Пении уличной, к ее груди сиротской, Уже полуживой от ненасытных рук, И вот когда взята игрушкой плотской И брошена как сор, Над ней живет собор ее незримых мук. 1972 «И голый юноша, склоняясь и шепча…» И голый юноша, склоняясь и шепча Подруге робкой и губами, касаясь тихого плеча, И небосвод горит звезда́ми, Когда уснет свеча, и только Божье око Два тела сросшихся найдет на дне потока Сквозь тишину вещей текущего ручья. Осень 1972 «Стеклотару сдают, неботару…» Стеклотару сдают, неботару, Баботару восторгов, надежды, Баботару любви с отпечатками скотства и пьянства, Неботару без неба, с остатками боли и яда, Боготару пространства с плотвой Иисусовой, с мусором, С метафизикой боли, метафизикой зорь и надежды. 1975 «Ленинградская лестница…» Ленинградская лестница, щи, коммунальная дверь… Провода от звонков: Иванов, Розенцвейг, Иванов. В шапке снега бескровного, с холода, зябкими пальцами спичку — В коммунальную бестолочь, выморочь, в джунгли обид в коридоре. Там женщина плачет в смятенье и горе, В норе бытия без любви и без света, И не единым словом не согрета. 1975 «Лампочка света разбитого…» Лампочка света разбитого, польта в прихожей и шапки. Здесь ли гражданка Корытова, чьи моральные принципы шатки? Здесь ли Фома Маловеров? Нет, он уехал в Канаду. Грязных твоих фаланстеров ему и задаром не надо. В кухне огромные окна, полные моря заката. Ну а в уборной – пятна как европейская карта. Видишь, вот Скандинавия, Дания рядом как будто — Родина добронравия и сексуального бунта. О, сапоги рассохшиеся, с комьями глины небесной, Клянчащие метафизики, фрайбургской, бесполезной. О, языки смесившиеся, как при строительстве башни, Кухонный с интеллигентским, в супе всеобщем, вчерашнем. 1975 Мастерская поэта
Утром портвейн, губы вяжущий, утварь в стекле помутилась… Стулья и стол, чуть бормочущие, кошки мостами горбатятся. Студень очей несияющих, с хлебом черствым, с богемной солью… Об пол желает грохнуться посуда-самоубийца. Стены, едва бормочущие, облиты ядом обойным, Только углам и не больно, чернеющим, как метафизика. О, написать бы на кошках кистью богемной «надежда», На потолке, на полу, на ложках, краской звеняще-багровой, Краской залива восхода. 1975 «Эта злая, больная, босая…» Эта злая, больная, босая, Затрапезная Золушка-речь, Что, в подпитии ногти кусая, Хочет дом королевский поджечь. Вырываясь из сахарной сказки, Одержимая злобным огнем, Отвергает подачки и ласки И по скатерти пишет углем. 1978 «Смерть не таинственный порог…» Смерть не таинственный порог — Она привычна как творог, Она печется как пирог На каждый день и час. И по ночам, когда не спишь, Она скребется словно мышь И льдинкой бьется в нас. 1978 «Плеханов-вальс, Плеханов-вальс…» Плеханов-вальс, Плеханов-вальс Звучит на танцплощадке. Я вас люблю, я вижу в вас Свой идеал в зачатке. Вас на руках нести готов Отсюда до Камчатки. Но лучше ближе – в ночь кустов, Где луначарская луна плывет среди ветвей, И о любви поет кровавый соловей. 1981 «Снова служебное лето…» Снова служебное лето — сорного сполохи солнца, Службище чертополохово чепухарь канцелярских забот. Дурь коридоров бормочущих, в тупиках – любомясо соитий. Лестницы, лестницы, двери — всасывающий чертоворот… 1981 «Дикого плоти бутона…» Дикого плоти бутона полудетской ладонью коснись, Телом трепещущим, чутким, как листва и как небо ночное. Жилами, сердцем коснись Живородящего мяса, миростроительной плоти. В омуте, в глуби зеркал расплывается образ двутелый. Федоров, лунный старик, чуть мерцает в траве мертвецов. Мы, обнаженные, где? — На щеке мертвяка мирового, В яблоке гиблом любви, В биокамере плоти, в биоколбе всекровного Бога, Где ни дверей, ни окна. 1981 |