Литмир - Электронная Библиотека

Почему-то в сраной тухлой мерзости, в кокаине и черных маках распахнувшихся зрачков — в них всё еще плещется, всё еще кипит и догорает сонное, ленивое, горячее, плюющее в морду нескольким сраным заглавным буквам, позавидовавшим чистоте через жопу, похабное и проклятое…

Счастье.

Банальное идиотское счастье, уродливый ты эгоистичный мир.

И пошло всё остальное на хуй.

Пошло.

Оно

На хуй.

========== Жизнь ==========

— Впусти меня…

Кристапу всё это не нравится; он чувствует, как прогибается под инородным весом кровать, как на матрас в свежей голубоватой простыне ложатся вмятины от ищущих опоры кулаков, как одеяло, заходясь складками, льнет-течет-падает по его телу вниз, оголяя то, что оголять еще слишком преждевременно, и остается только выпустить из пальцев пойманную подушку, поспешно подхватить края сбегающего покрова, натянуть те по самые губы, воинственно нахмурить перекрестный огонь бровей, перекатиться на спину с острыми колышками-лопатками, чуть приподняться на локтях, чтобы не ощущать себя вконец обескураженно беззащитным.

Ночь творит с людьми чудны́е вещи, ночь заставляет приоткрываться даже самых запертых из них, постигать кружащую голову слабину, невольно рисуя ее перед теми, кто так не вовремя оказался рядом, чтобы подхватить, постичь и увидеть, чтобы запомнить, чтобы не покупаться впредь на солнечно-дневные неумелые фокусы бумажными голубями сквозь черные рукава; Мэлну не хочется ничего показывать, не хочется ничем делиться, не хочется ничего менять, ничего заранее неприязненного узнавать, но Белый всё еще рядом, Белый всё еще близко, дышит уже где-то в районе его грудины, и Мэлн торопливо лягает отказывающим коленом, хоть и не попадает вроде бы никуда, глуша тусклую теплую синь взбитыми перинами, подушками, шуршащей домовыми мышами-воришками ватой.

— Ну же, строптивый ты мой, впусти…

Белый никогда от него не отстанет, никогда не отвяжется, никогда не поймет банального «нет» — говорить с ним так же бесполезно, как и доказывать Фрейду, что Эдип, возможно, женился на своей мамаше совершенно случайно, и псих среди них двоих только один, раз уж дядюшке Зигмунду так понравилась эта чертова затея, чтобы состряпать из той целенький нарицательный диагноз, да и то вот…

Фрейд-то подох.

Давно, сведения общего ради, подох.

Значит, реально бесполезно. То есть совсем. С концами. Лежи да молчи, непутевая ты Синеглазка, пока и тебя саму на ком-нибудь ненароком не поженили.

Кристап хорошо это всё понимает, попутно угадывая, как чужие настырные руки прихватывают пододеяльник, игриво за тот тянут, комкают, пытаются вырвать и отобрать — пока еще мягко, но с претензией на потенциальное всестороннее доброволие, которое категорически недобровольное, и замученный Кристап уже почти на всё согласен, почти на всё готов. Где-то и в чем-то слушается, однобоко исполняет приказную просьбу, придавливаясь сверху махиной готового задирать и выпивать веса. Практически разжимает сведенные нервозной судорогой кулаки, когда под окнами проносится запоздавшая тачка, озаряет желтым высветом пол и отшатнувшиеся стены, рисует на дымчато-черном — алычовое, блестит озабоченными белками напряженного Белого, всей своей сущностью нависшего над ним, облизывающего губы, стекающего следом испарины по правой щеке, предварительно разбитой бесящейся Синеглазкой, и Кристап вдруг, сам того вовсе не желая, узнаёт, что Белый этот с какого-то хрена совершенно гол, Белый этот до того рехнулся, что потерял последнюю совесть, у Белого между ног налитые агонией бубенцы и проклятый…

Проклятый…

Жезл.

Палка.

Сраный заряженный ствол.

— У тебя стоит… сука… — голос на полупроглоченных стыднейших словах наглухо отказывает, голосу до дрожи и пересушенной под языком черносливовой слюны, голос горит и бурлит, надеясь подорваться суперновой да провалиться в объятия поджидающего за поворотом порога небытия, а гребаный Белый, который весь из себя чивый да честивый, так просто и так радостно, будто Кристап его удумал похвалить, а не послать лесными дорогами, заявляет:

— Ну да. Стоит, конечно. На тебя и стоит, дорогой мой. Чего же в этом такого удивительного? Он, более того — если ты вдруг не замечал раньше — стоял весь прошедший вечер. Так что хватит уже издеваться надо мной, хорошо? Сам же видишь, как мне больно терпеть; отодвинь одеялко, впусти меня к себе, несговорчивая моя душа. Я ведь пока еще прошу по-хорошему, видишь? Даже не трогаю тебя. Не набрасываюсь. Не вяжу и не насилую. Опять. А ведь мог бы, ты же знаешь.

Кристап знает, Кристап и не сомневается — куда ему, если сучий гриб день изо дня доказывает всю глубину своих возможностей, — да только тем больше бесится, тем больше догорает и перегорает, чем больше осознает, что от нехитрого признания, от проклятых глаз в глаза, от детских и зачаточных пока поползновений Ренара, удумавшего взобраться целиком на четвереньки, от этих его тесных рук и ног, прихвативших по швам, чтобы ни по-плохому, ни по-хорошему не получилось никуда вырваться, у него…

Будь оно всё проклято…

Начинает стоять тоже.

Одеяло липнет к намокающей в нервном возбуждении коже, комната отбрасывает сгущенную синеву на корпус старинного радио, занимающего весь необъятный угол и никогда, абсолютно никогда не ловящего ни одной порхающей в воздухе волны: его уже давно накрыли уличным платком прозрачного женского шелка, поставили сверху компактный деревянный каминчик, подпитанный кристаллами застывшей розовой соли и одной электрической лампочкой для уютной тепловой подсветки. Водрузили переросшего полярного медведя из мягкого проваливающегося плюша и выпадающей моментами шерсти, выигранного Ренаром на одном из приезжавших прошлой весной фестивалей, разложили кожаную жокейскую плетку, порой идущую в ход пламенным воспитанием одной очень непослушной Синеглазки. Забросали скинутыми рубашками, носками, трусами, резинками для волос и штанами; Белый, что бы там ни трепал, определенно приехал не погостить, а остаться, Белый вовсю работал привезенной с собой плеткой, прикупленной специально в поучительно-дрессирующих целях. Заковывал запястья в железные наручники, завязывал мечущиеся перепуганные глаза, швырял лицом на стену и спокойно пристраивался сзади, закусывая шею до моногамных синяков и раздирая голодными толчками слишком медленно привыкающий, но все равно довольный и жадно вбирающий зад.

Этот чертов Белый обетовал отныне везде, делая всё, что только приходило в сумасшедшую вихрастую голову. Добился расположения сквернейшей на характер предательницы-псины, заимел привычку подолгу с той и с Мэлном разгуливать зябкими курточными вечерами. Жарил по утрам яичницу со шкварчащей ветчиной, браковал крутящиеся по онлайну тивишоу, засыпал заместо них книгами и ненормальным обилием уличного кислорода. Таскал припозднившимися фонарными ночами к реке играть в надувной резиновый мяч, пытался самостоятельно отмывать в ванной и Кристапа, и всё ту же злополучную псину, густо намыливая шерсть да волосы. Проявлял чудаковатые прихоти приносить в постель чашку чая и блюдце несчастных цветастых макаронсов из ближайшей пекарни, самовольно запихивал в рубашки и брюки, медленно и с поцелуями просовывая в узкие рукава сдавшиеся Синеглазкины руки…

Словом, он был теперь действительно везде, этот чертов Белый, обрушившийся на голову беспрекословный хозяин, чокнутое возлюбленное счастье, плутовская послеполуденная улыбка в перегаре из жидкого серебра.

Везде, везде, везде, куда ни посмотри, где ни отразится от стекольной поверхности загулявшаяся тень, а Кристап вот продолжал истово стесняться, продолжал хотеть от любого скользящего слова, гореть, но стискивать ноги, натягивать по уши раздражающее его самого одеяло, рычать, ворчать, гнать от себя прочь и все равно знать, что хрен его отпустят, что так или иначе добьются своего, что пока они только играют в наивные детские игры, и Ренару нравится это бутафорское сопротивление, потому что сопротивления настоящего он не дождется, а если даже и дождется, если даже перегнет ветку-плетку, то…

36
{"b":"719678","o":1}