Литмир - Электронная Библиотека

Ренар приносит горячий шоколад со взбитой мороженой пенкой, пакеты с теплыми пирожками, запакованный в баночки мясной суп в дорогу, спелые яблоки и вишневый сок, газировку и хрустящие хлебцы, апельсины и прозрачную ледяную воду, взятую на память из прудов их общей покидаемой иордани.

Ренар обнимает его, гладит, черт поймешь о чем говорит, но говорит безустанно, не затыкаясь, пытаясь отвлечь, привлечь, хоть как-нибудь, но успокоить, пусть и непонятно, кто успокоит его самого. Кристап жмурится, кивает в такт отлетающим словам, дышит его плечом, понимает, что отныне — не останется ничего, кроме этого человека, отныне — держаться за него одного, находя отголоски прошлого в складках рубашки и подснежнике растрепанных волос, в серости глаз и теплой улыбке, извечно обращенной к его лицу.

Над головами порхают стонущие павлинами чайки, шумит волной слишком далекий сейчас прибой, гудят застрявшие в хвосте друг друга трамваи, автобусы, облака, стираются цифры, врезаются алостью гранита пьющие боль воспоминания.

Будут три месяца, будут три дня, тридцать два часа на выматывающую дорогу. Будет осознание: так быстро, так коротко, всего лишь пути и травы, всего лишь обрывы и берега, но для маленького человека велик и этот срок, но на единой Земле всё почему-то разделенное и чужое, но дерево в тридцати двух колесных часах не пахнет тем же деревом, которое растет здесь, пока еще рядом, под стонущим и рыдающим боком. Будут запахи Бунгари и малайской розы сквозь утренний слабый сон, будет тоска гвоздиками на сердце, чай из гибискуса, прожаренный фараонами с львиными мордами, будет открытая рана на груди и неизвестно чей сумасшедший смех, ласкающий ухо, будет тоска без начала и конца, потом — смирение, потом — привычка, потом — похороны воспоминаний, потому что человек приживается ко всему, верно?

Ренар продолжает о чем-то говорить, чайки продолжают орать, слезиться, солнце тускнеет, Кристап жмурит один глаз от бьющего в тот сигаретного чада, чихает, утирает ребром ладони щеки, с рассеянностью смотрит на прозрачность посаженных на руку глазных рос в запахе горькой подорожной корицы.

Глотает втиснутый в кулаки плещущийся шоколад, вздрагивает под лязгом оживших динамиков, объявляющих их приближающийся рейс, тускло и отчужденно таращится на два желтых колесных этажа, медленно и безвиновно выплывающих из-за вокзального причала. Прощается с вытянувшим шею знакомым каналом, маленьким внутренним мальчиком, незримым и еще умеющим бывать честным, забирается с ногами на скамейку, машет белым парашютикам-чайкам, облепляющим крышу остановившегося автобуса, глядится в бузиновые птичьи глаза, слышит обманчивое, крикливое, кошачье, голосами рижских ангелов и золотых соборных петухов:

«Ты не один, не один, не один…

Впереди чужие люди, чужие дороги, чужие овраги и чужое небо, но ты все равно не один, морской мальчик-Кристап, еще одна черная грустная чайка.

Ты не один, брат наш».

Кристап трясет головой, прогоняет мальчишку прочь, тянется следом за дозывающимся Белым, достающим билеты, паспорта, несчастные прописные визы. Идет нога в ногу, помогает тащить скачущие колесами чемоданы, отстраненно косится на распахнутую дверь, на залитые золотым солнцем павильоны Второй Мировой, где прыгает по крышам старый окостенелый кавалерист, вслепую тычущий пальцем в небо, разбивается голубым фарфором с цветами корейского пиона, наступает подошвой в разбежавшуюся ночным приливом лужу, всё еще чувствует, всё еще не хочет забывать, что бывает, когда тает чертов прощальный лес…

Ренар сдает вещи, проверяет билеты, улыбается привыкшей кочевать стюардессе, тянет его за руку, переплетает пальцы и запястья, подталкивает в спину, указывает на место возле переднего окна, на стекла, на опустившийся на те дождь, и кто-то удивляется продолжающим садиться на крышу провожающим чайкам, и канал становится синее, и солнце разливает малиновый кизил, только-только сорванный с лесистых веточек, и Двадцать Первый теряет последнюю свою память, и Югла спит, и Четырнадцатый лает брошенными снова голосами, и только Тройка барахлит проглоченным с белой дюны песком, выплевывая тот перемолотыми устричными ракушками.

Кристап протискивается к окну, кутается в куртку — Ренар говорит, что ночью здесь будет холодно, поэтому нет смысла ее снимать. Прижимается виском к потеющей стекляшке, сплетает на коленях длинные нервные пальцы, опускает смоченные ртутью ресницы, смотрит на чаек, на лужи, снова на чаек, ждет — не ждет, верит — не верит, знает — не знает, играет и нет.

Хрипит мотором железный заведенный зверь, распугнутые, поднимаются на крыло белые птицы, шепчется с крышей соленый солнечный дождь без туч и облаков, ныряют под коренья полосатого маяка опушившиеся тюлени, звенит кафедральный колокол на старых мощеных площадях, закупориваются в банки пролитые мечты и оставленные слезы — Кристап когда-то слышал, что теми можно научиться расплачиваться за бесценные дары, что в человеке слишком много того, чего хотят Иные, что это мы всё извечно отдаем за бесценок, бросаем у обочины, ничего не бережем, ничем не дорожим.

Раскрываются бутонами ложащиеся под колеса дороги, летят вверх запечатанные конверты, всё меняется, всё уходит, всё не для вечности, всё беспечно, всё так краткосрочно и быстропроходяще, что когда же вы уже научитесь ценить этот миг, этот момент, эти долгие двадцать с лишним лет, нелепые человечки.

Автобус плавно трогается задним ходом, Ренар обнимает за плечи, путается пальцами в растрепавшихся волосах, успокаивает, вышептывает, включает планшетные фильмы, распутывает одни на двоих наушники, заставляет пить остывающий шоколад, занавешивает красной шторой хранящее слишком свежую память окно, Кристап закрывает глаза, чайки кричат, стучась опавшими перьями в стекла…

Грустно, болезненно, навылет и до самых последних слез, которые роса, которые мокрые дороги, которые разлет рельсов и куда-то упорхнувшая лимонницей по бродяге-марту душа. Паршиво, вой, скребись по синему беспутью ногтями, швыряйся проклятым картонным шоколадом, отталкивай, упрекай, спрашивай вопросы без созданного для них ответа, для чего-то живи, для чего-то меняй, для чего-то привыкай, для чего-то уясняй, что всё это не имеет значения, для чего-то терпи и смотри в серые глаза, обещающие и обещающие, будто однажды всё снова станет так, как суждено и нужно, а глупые чайки, смешные чайки, белые чайки всё клокочут, всё шумят покидаемым северным прибоем, всё кричат солнечным закатом вослед:

«Ты не один.

Ты.

Не.

Один».

Желтый автобус, миновав последнюю набережную, растоптав колесами июньские папоротниковые праздники, августы и сырные тмины, дубовые листья и запахи затушенной с огнем и мясом капусты, ночной тишины и липкого сумрака по распахнутым окнам да уходящим в пазимки поездам под самыми стеклами, молчаливо уносится дальше, заканчивая, начиная, обрывая такой длинный, такой короткий, такой для всего и ни для чего путь.

59
{"b":"719678","o":1}