Литмир - Электронная Библиотека

Расти.

— Кристи… Кристи, хороший мой… Кристи, радость, славный, родной…

Он шепчет, он зовет, он плачет и молится уродливой самодельной молитвой, а у Черныша почему-то холодно-острые коленки, молчаливая дымчатая кожа, дышащий за спиной прожорливый урбан, раздавленный колесами боемашин бедняга-цветок с последней истраченной жизнью, война, война, вторгшаяся в город без лета и осени война, серая гарь, гнилые черные листья, скончавшиеся от яда бабочки на подставленных для дождя ладонях.

— Кристи… Черныш мой, боже, ну же, милый, открой… посмотри… на меня… посмотри… ну…!

Ладони сплетены извернутым уродливым бантом, грудина как будто бы дышит, но скабрезно молчит, в глазах — стеклянная фольга подорванных заводов, огонь американских милитари-форсов, красные скособоченные береты, синие погоны, уничтоженно-завоеванные миры чадящего цвета хаки, и остров всё еще уходит под воду, Атлантида всё еще принимает чертов запропастившийся сигнал:

S.O.S. S.O.S.

Остров уходит вниз слишком, господи, быстро, с острова некуда бежать, мир отрезан, два Змея, удушившись растянутой длиной пересекшихся шей, вонзили друг в друга клыки, над Мадридом — оранжевое облако, в Непале — жидкий бутан, Китай взрывает подземные волны, Балтика бьет цинково-красной волной.

Нет больше ив с гнездом звонкой пятнистой кукушки, нет больше черной ласточки-предсказательницы над сбросившим шкурку пшеничным полем, нет больше медлительного клюквенного лося в короне из выжженного падуба, нет больше паслена, белого песка, тихих вечеров в орлецовом закате, и уходить по волчьим следам, дабы отыскать потерявшегося себя, так же бессмысленно, как и верить, будто кто-то еще придет за тобой, кто-то отправит на выручку желтую рыбу-цихлиду, научив дышать под отравленной горькой водой.

Белый кусает растерзанные губы, Белый подвывает — сипло, с насвистом. Жмется лбом и сединой волос в опущенные безвольные кисти, в живот, в грудь. Поднимает разбереженный взгляд, ловит в сачок серно-синее грустное небо, потерявшие забывшиеся слова губы, ураган ночи в переплетении диких волос-ветвей, только вот больше совсем не поймешь: то ли в зазорах их долгожданный выход, то ли еще одна смерть, то ли за гранью ресниц прижилась лесная чудотворница-ведьма, а то ли попросту старые знакомые клены сбрасывают обломанную за весну тень, пока иные бродяги с выпотрошенными рюкзаками заполняют опустевающий гаснущий мир.

Больше почему-то совсем…

Не.

☘߷☘

— Carpe diem, — шепчет радиовещатель, и шепот его ломан, шепот его — слезы, шепот его — крик. — Ловите свой последний момент, ловите оставшийся день, час, секунду. Прячьте его в кулак, вшивайте в карман алыми нитками, парите на гребне белой волны, не просите слезами небо, молите огнями море: оно заберет ваш остров под себя, расскажет птицам, что отныне летать нельзя, птицы станут рыбами, у рыб загорится чешуя, рыбы возьмут вас на плавник, песок обернется дорогой.

Под тремя осинами, в трех сошедшихся узлами рощах, где березовый ствол легок, где кора бела, будто гусиное оперение, где по минувшим октябрям ударяют штормом красные до боли грибы, где бесцветная дюна находит синий приют, где русалочья чайка отходит Луне, где реет могилой забытый маяк.

Вот там, вот там, друзья мои…

Carpe diem, carpe diem, и желтая рыба-цихлида обязательно придет по ваши души. Желтая рыба-цихлида обязательно…

Когда-нибудь…

Придет…

Белый не верит, Белый делает вид, будто ни-че-го в оставшейся ему прожелчной вечности-памяти-омуте не слышит. Белый не хочет узнавать, откуда и почему приходят эти звуки, если радио давно разбито прекратившим подчиняться кулаком сошедшего с ума психопата, если провода сгорели под зажженной кремниевой спичкой, если вода и статика ударили совместным рейдом, и в их новом фатальном пришествии не осталось ничего, что еще могло бы попытаться назваться «умной говорящей машиной».

Доброй — а такие вообще когда-либо бывали, а, Кристи…? — говорящей машиной.

Шаги у него теперь рыхлые, шаги дряблые, как и крошащаяся по нефтяным сколам душа, мокрый песок оказывает рьяное сопротивление, неистово кусается, забирается сквозь рваные подошвы, жжет оползающую чернеющими кусками кожу, отковыривает от плоти чахлые ногти-синюшки, старит кости, снимает отживший свое время скальп, оставляет след не из отпечатков, а из отпавших на воду волос, пепла, прощальных невыпитых слез: песок переполнен, в песке нет места для очередной бессрочной могилы, песок уже не ест, песок просто ревет.

Колеса застревают в исчадии почв, камень и мел становятся известью, известь пахнет хлоркой, хлорка красится в кровь, кровь разрисовывает белое худое тело, тело не может открыть остановившихся глаз, отказывающихся смотреть за горизонт — и правильно, Кристи, милый, хороший мой, не смотри, никогда не смотри туда. За горизонтом не отгремевший оркестр рыжего заката, не солнце в янтарном зените, не альбатросова волна поднимается к извергающимся лавовым вспышкам, а лисичкин атомный гриб, проклятая ядовитая тварь, ударная волна, загаженный погибающий мыс, стирающаяся граница между двумя вечными «между», последняя надежда на чьи-то белые холеные пальцы, согласные нажать на клинически необратимый «стоп». За горизонтом слишком больно, слишком страшно, мои пальцы тоже онемели, мои пальцы тоже болят и трясутся, а я насвистываю что-то под нос — ты слышишь? — я для чего-то улыбаюсь — только лучше бы тебе не видеть этой улыбки, — я все еще певец неизведанных троп, практикующий это чертово долбанное самозакалывание.

Оно приведет нас обоих к бездне, оно уже ведет — я чувствую, как на кончиках моих ресниц засыпает твой неврит, я чувствую, как последняя весна уводит нас от Общества Мертвых Поэтов — ты так любил их стихи, помнишь…? От посаженных на карантин берегов, от сине-белых флагов, от горделивых звезд, от насмешливых улыбок, от двуглавых орлов и бурых осыпавшихся перьев. Я слышу, как по стеклу пустоши гуляет сумасбродный Буйвол Боб о двух тупых рогах, как у тебя дрожат руки и губы — это ветер, это всё ветер виноват, я знаю, но, но, но, — как весь ты дрожишь, трясешься, сжимаешься в маленькую наладонную мышь, а я даже не подаю вида, я продолжаю разжигать сигаретами эти чертовы больные улыбки, как будто бы нам обоим без разницы, как будто бы нам обоим уже совсем, без нового права на рассвет, наплевать…

Коляска катится сквозь согретые обманом камни и горючую смерть, коляска зовет-тащит-ведет-провожает туда, где маяк не подставляет понимающего плеча, где «dejate llevar» — это уже не просто красивый слог и певучий, но бесполезный звук, а грустная неизбежность, неизбежная грусть, предсказание, случившееся по секундам английское чопорное чаепитие из расписанного японской тушью фарфора.

Коляска катится, резина нагревается, пахнет, скрипит конским потным седлом и больничными мертвыми тапочками, сводит от холоднейшей наркотической анестезии зубы, сердце колотится навзрыд, в глазах размытый соленый след, ртом правит уродливое израненное рыдание, в ладонях железо и последний песок, вылепленный из захороненной древесной кости́.

— Мы доедем, хороший мой, славный мой, родной… Мы доедем, доберемся, мы найдем эту чертову желтую рыбу-цихлиду, вот увидишь. Только поверь мне, клянусь, я обещаю тебе…

Ветра, сорванные с веток трех ив, носятся над выгоревшей пустошью, чайки лежат на песке подорванными минными тушками, горчит нагретое рыжими лисичками танковое боевое железо. Миром правит великая рюкзачная революция, оставшиеся в живых люди отрицают старое жизненное говно, люди прозревают, у людей третий налобный глаз, как никогда громкое «нахера» и «пошло всё к черту», но становится немножечко поздно, потому что…

Потому что мира больше нет, людей — тех, которые способны по-настоящему и надолго выжить — нет, облюбованных денег нет, земли нет, и остается только ahora ven.

Остается только «теперь ты, наконец, видишь…», хороший мой…

☘߷☘

— Carpe viam, — плачет погибающий вещатель, похороненный под стальным крылом упавшего самолета и трещащим перед посмертным взрывом заведенным мотором, — наслаждайтесь последней дорогой, наслаждайтесь последней дорогой, дорогие мои незнакомые друзья.

30
{"b":"719678","o":1}