— Я!
Милана даже помыслить не успела, не уразумела, как это так само собой получилось, что крикнула первой. Остальные жены покосились ошалело: надо же, притвора какая, все уверяла, будто ненавидит Уса, а вызвалась первой! Стало быть, любила его и не просто любила, а сильнее прочих?
Неразумные жены! При чем тут любовь? Ее любовь — в долгом походе. Воротится ли — неведомо. Кто оборонит, кто приголубит? Житье опостылело — оттого и вызвалась, поторопилась…
Едва только успела Милана крикнуть «я!», как почуяла жесткие ремни на запястьях и у лодыжек, сильные руки споро и привычно затянули узлы — теперь не убежать. Теперь не перерешить. Поздно!
Кто-то коснулся ее губ холодным краем ковша, приказал:
— Пей!
Она хлебнула — то ли мед, то ли зелье какое…
Все стало ни к чему. Будь что будет.
Две молодые полонянки — одна безразличная, другая жалостливая — помогли ей, связанной, добрести по переходу в устланный пахучим сеном тесный сруб и остались там при ней. И долго теперь не отойдут от нее.
Милане, невесть отчего, может от выпитого, захотелось вдруг петь. И она запела, сперва тихонько, а затем все звонче, родную, полянскую.
Ой, во поле жито-о, жи-ито
Конями поби-ито-о!..
Ей не возбраняли — пускай себе поет.
Не заметила, как прошла ночь. И день. Еще ночь и еще день. Ей все давали испить того меда или зелья, и то ли спала, то ли не спала, временами пела, а все те же две полонянки, безразличная и жалостливая, помогали ей и не отходили от нее. И ремней на руках да ногах уже не было. Когда и кто снял их — не помнила. Убежать бы теперь! А как? Куда? Для чего?.. И не ведала, что творится снаружи.
А снаружи шла подготовка к проводам Уса. Приносили жертвы богам — слышались мычание и блеяние закалываемых животных, удары бубна и завывание волхва.
Старейшины деловито разделили все, чем богат был Ус, — одежды, украшения, оружие. Одну третью часть отдали его родичам. Другую третью часть оставили покойнику, чтобы там ни в чем нужды не испытывал. Третья же треть пошла на расходы по предстоящей тризне.
Самого Уса закопали неподалеку и не слишком глубоко — так, чтобы самим после легче было отрыть, но зверь и птица чтоб не поживились.
На невысоком берегу расчищали место, вбивали столбы, снаряжали великую лодию…
Милана не ведала, что минуло уже десять ночей, когда за нею пришли. Первым делом снова дали испить — и вскоре опять запела. И все пела, пела, пока полонянки расчесывали и заплетали ей косу, обряжали ее в нарядное с вышивкой платье, украшали ее бусами из цветных каменьев, серебряными обручами-запястьями и височными кольцами, тяжелыми серьгами — полянские легче…
Когда вывели на берег — зажмурилась от света, отвыкла. Шла только что вымытыми босыми ногами по колкой прохладной травке. И то видела множество людей окрест, то будто не видела.
А лодия была уже вытащена из воды, и гроб с Усом, дубовый, долбленый, как челн, был уже вырыт из земли.
Сбили заступами землю с деревянной крышки, сбили прочь ту крышку с гроба, вытащили оттуда Уса, зашитого в саван, и гусли, на которых любил покойник поигрывать. Подошла сухая старуха с железными сивыми волосами и железными сивыми глазами, подала повелительно знак — саван тотчас вспороли, Уса вытряхнули и принялись обряжать…
Лодию тем временем взгромоздили на четыре врытых в берег столба, покрыли потертыми, невесть откуда, коврами и стеганым покрывалом из золотистой ромейской парчи. На парчу усадили принесенного Уса, подперли подушками, чтоб не сваливался. На нем красовались узорчатые востроносые сапожки с высокими каблуками, в них были вправлены ярко-синие шаровары, прикрытые сверху нарядным кафтаном — все той же парчи, с золотыми пуговицами. Под кафтаном проглядывала меховая безрукавка — чтобы не озяб там. На непривычно исхудавшее, будто из синей глины слепленное, широкоскулое лицо, обросшее по щекам и подбородку, нахлобучилась соболья шапка с червонным верхом. Над князем натянули легкий шатер. И все суетились, суетились вокруг непонятного синеликого Уса не Уса, не поймешь кого… Клали цветы и пахучие травы, глиняные кувшины с медом и куски копченой кабанины. В ногах постелили медвежью шкуру, которую нашивал при жизни до последнего своего часу. В головах и по бокам разложили аккуратно щит с намалеванным медведем, меч и секиру. Не забыли и про гусли. Задернули занавески шатра — теперь Милана не видела того пугающего лица из синей глины. Живой был ей страшен Ус, мертвый — страшнее прежнего.
Она увидала, как приволокли любимого пса покойного. Пес скулил и упирался, чуя недоброе. Рослый кмет, ухмыляясь, раскроил беднягу с одного маху на две половины и обе швырнул в лодию, забрызгав червонным светлые занавески шатра.
Притащили черного петуха за ноги, открутили гребнистую голову и тоже закинули в лодию, а безголовая птица с криком из роняющей кровь шею побежала к воде, не добежала и свалилась, трепыхаясь короткими крыльями.
А по берегу гоняли двух коней — вороного и серого. Гоняли без передыху, покуда те не начали спотыкаться и наконец, загнанные, свалились. Их тут же добили секирами и отволокли к столбам, державшим лодию. Туда же добавили двух посеченных волов.
Милана моталась, как привязанная, от одной своей спутницы к другой, все ждала: сейчас и ее посекут, порубят… Начала мелко дрожать, ничего не могла с собой поделать. Уж скорей бы!..
Будто услыхали боги ее желание — подошел тот высокий, что кроил пса, поманил:
— Пойдем!
У Миланы подкосились ноги — полонянки успели подхватить, поддержали. В сопровождении высокого обогнули лодию на столбах, подошли к неказистому шатру — до того она этого шатра не примечала.
— Входи!
Войдя вслед за ней, высокий откинул меч, властно схватил ее за плечи, крутанул к себе лицом… А руки у Хорива тоже были сильные, но такие ласковые…
Отпуская ее и все так же ухмыляясь, высокий сказал:
— Передай своему мужу и моему князю, что только из любви к нему и к тебе совершил я сие. Иди!..
Ее встретили все те же полонянки — жалостливая и безразличная. Кто-то через их головы протянул руку с ковшом:
— Пей!
Отпила. Стало чуть полегче. Когда же конец? Скорей бы!
Но конца еще не видать было. Милану подвели к срубу без крыши, кметы подставили крепкие ладони под ее босые ноги и, придерживая всю, разом подняли до верхнего наката.
— Гляди туда! Что видишь?
Она заглянула внутрь сруба и ничего сперва не увидела, но затем ей почудилось, будто видит отца… и рядом — мать… Улыбается ласково своей несчастной дочери… Жалеет…
Сказала — ее опустили, тут же снова подняли, тем же манером.
— Гляди зорче!
Милана поглядела зорче. И увидела многих своих родичей — сидят все вместе, брагу пьют, ничем не заедают.
В третий раз опустили и подняли. В третий раз заглянула в сруб.
— Что зришь?
— Вижу… мужа вижу… он — там… окрест сад такой, зеленый-зеленый, и цветет весь… много отроков… муж заметил меня, к себе зовет… Ведите же к нему, ведите!
Милана не то видела и не то хотела говорить, совсем не то, но получилось отчего-то вот так, не иначе…
И повели горемычную к лодии. Вздрогнула, отшатнулась она, встреченная старухой — железноволосой, железноглазой.
— Пей!
Теперь приказывала старуха. Она отняла у Миланы бусы, обручи, височные кольца, выдернула серьги, едва не оборвав уши. Обе полонянки находились теперь при отвратительной старухе, беспрекословно выполняя каждое ее повеление. Они помогли Милане взойти на высокую лодию, следом вскарабкалась и железноглазая.
— Пей!
Милана выпила еще ковш. Который уж? Потеряла счет. Да и считала ли?
— Пой! — приказала старуха.
И она запела полянскую прощальную, всю пропела, от начала до конца.
— Теперь иди к нему!
Милана заколебалась было, но старуха цепкими, как у ястреба, сухими пальцами схватила ее русый затылок и втолкнула в шатер с покойником.