— Лодии да челны, брат мой, за год новые оснастить можно. А войско новое за год не вырастишь. Оно не как жито — как дуб растет, не скоро да крепко. И его, как дуб, только секирой свалить можно… Нет, други мои, не жалею я, что с Истра ушел. О другом жалею: что с Днепра уходил. И не жалею, что челны да лодии оставил. Жалею, что Горы оставлял. Не разумел, где земля моя! Не разумел, что в ответе за землю свою, за людей ее…
Не часто доводилось слыхать подобные речи от Кия, не любил князь каяться. Изумленные услышанным, Хорив и Горазд умолкли.
— Гляди, княже! — крикнул позади Брячислав. — Глядите все! Вон там…
— Ну и зорок же ты! — похвалил Кий, вглядываясь в указанную даль, где едва приметно темнели то ли камни, то ли хижины, то ли обман марева. — А ведь не стоят на месте! Нет, не камни…
— Неужто обры? — затревожился Хорив, тоже с трудом различая темные пятна вдали.
— Не должны быть обры, — ответил Кий не слишком уверенно. — Рановато обрам сюда дойти. Может, дозорные росичей или гонцы от Щека?
— Так далеко от Гор? — усомнился Горазд.
— То кони! — разглядел Брячеслав. — Одни кони, без всадников. Может, сеча была?
Кий все вглядывался, вглядывался и вдруг рассмеялся с облегчением:
— Нет, Славко, не сеча. Теперь и я вижу, не один ты… Верно, кони! Только дикие. Тарпаны. Догнать их не просто. Я на своем веку только двоих стрелой достал.
— Дозволь? — серые глаза Хорива загорелись. — Я мигом слетаю и ворочусь.
— Дозволь и мне, княже? — попросился вослед Брячислав. — Моя стрела не минует тарпана.
— Не дозволю, — сурово отказал Кий. — Пока не воротимся на Горы, велю всем вместе держаться. Степь — не Майдан. Вы мне для более важных дел надобны. И твоим стрелам, Славко, еще немало найдется целей. А на тарпанов еще поохотимся, после. Когда древлян одолеем и от обров отобьемся.
— Еще от ромеев бы отбиться, — добавил Хорив. — Ведь не простят, пошлют вдогон. И к Горам явятся. Что тогда?
— Ромеям не до нас теперь, — успокоил Горазд. — Им через славинов не пройти. Могут обров натравить, то другой разговор.
— Обры нас и так и этак не минуют, — Кий вздохнул. — Успеть бы изготовиться!
А в родной стороне
Зори жарко горят.
Гей, огей, они горя-ат!
Под шеломом огнем
Очи князя горят.
Гей, огей, они горя-ат!
Несет Стрибог над травами степными песню кметов полянских. Идет по степной дороге войско великое, хвоста не видать…
Зато видать теперь вдоль окоема одну, две, три полоски темные. То — перелески, там — конец степи. Уже и до Днепра не так далеко. Кони будто учуяли трепетными ноздрями донесшееся дыхание реки — резвее пошли. Скоро — земли росичей, там — как у себя, там — все свои…
Прорезал равнину угловатый рыжий яр, а в стороне от яра — озеро, все в белых птицах — то вспорхнут, то нырнут, то замрут на воде. Да рядом — болотце, в камышах темных, комарья там — заедят.
Миновали яр и озерко с белой птицей. И снова — равнина, в седомом ковыле и несметных цветах — червонных и желтых, лазоревых и белых. А перелески все ближе. Вот один миновали, у него вдоль всей опушки — россыпь ромашек желто-белых. И знакомая птица — удод, пестрый такой, развернул свой забавный хохолок, будто приветствуя возвращающихся.
Теперь впереди открылись обласканные Дажбогом горбы — в движущихся тенях от показавшихся немногих облаков. Все чаще встречались, подбираясь к самой дороге, рыжие яры, подбирались и удалялись, поворачивая туда-сюда прихотливыми изломами. И все чаще — перелески с ромашками по опушкам, деревья, кусточки, всевозможнейшие оттенки зелени, какие только ни придуманы богами на многоцветной приднепровской земле.
Они уже шли по ней. И надеялись засветло добраться до ближайшего становища росичей, чтобы там переночевать и с рассветом двинуться к Горам.
7. Полянский обычай
Древляне умыкали дев не только у полян. Умыкали у своих же, нередко перед тем сговорившись друг с дружкой где-нибудь на игрище меж селений в дни праздников. А бывало, и без сговору, силком… Своим после умыкания выкуп за деву платили — вено. Платили скотом да пушниной, медом и воском, а то и монеткой ромейской, кто чем богат был. Тем же способом добывали жен себе дреговичи и кривичи.
У полян же обычай был иной.
Когда Брячислав — еще до ухода своего на Истр — впервой увидел на Киевом перевозе Боянку, дочь перевозчика, то, казалось, не придал тому особой значимости. Но с той поры, едва лишь наступала ночь и, отходя ко сну, смежал он веки, — тотчас видел золотую, как осенний лист, косу до пояса. А заслышав где-либо вдали девичье пение, начинал тосковать непривычно и снова вспоминал Боянку, похожие на крылья ласточки ее брови на смуглом скуластеньком личике и все ту же долгую косу. Будто оплела его своею чудесной косой, да день ото дня, ночь от ночи все туже и туже…
Не раз с той поры встречал он ее, возвращаясь с охоты, у перевоза. Теперь Боянка не отворачивалась, глядела без страха своими серо-синими, как днепровская вода, очами в темных ресницах. Бывало, глядя так, щурилась — насмешливо, непонятно, будто вот-вот прыснет. То ли Дажбог слепил, то ли Брячислав смешным виделся.
А что в нем смешного? Раз было решился, набрался духу, предложил ей не чирочка какого-нибудь — лебедя великолепного. За такую птицу на погосте три ромейских монетки серебряных дать могли.
— На что мне? — Боянка перекинула косу, перестала щуриться, глянула безразлично. — Отцу вон отдай, за перевоз.
— Ты и отдай ему! — вскипел Брячислав, швырнув драгоценную птицу к босым ее ногам, побросал в сердцах всю прочую добычу и тут же, не раздеваясь и не разуваясь, только лук со стрелами держа над головой, вбежал по песчаной мели в реку, разбрызгивая воду, кинулся в волну и поплыл на правый берег, загребая одной только свободною рукой. А перевоз был рядом…
— Дурень, — удивилась Боянка, глядя ему вослед и презрительно пожав плечиком. Глаза ее опять сощурились было насмешливо, но тут же распахнулись, затревожились. Другим уже голосом сказала вслух сама себе: — Утопнет ведь…
От досады даже босою ножкой притопнула. Потом глянула на лежавшего тут же лебедя, на брошенную связку прочей битой птицы, подобрала все это — не оставлять же! — и потащила к отцу.
После того Брячислав долго не появлялся. Боянка же места себе не находила: неужто утоп, не доплыл? Да нет же, она сама видела, как из воды на правый берег выбрался. А может, простыл тогда в реке и занемог? А может… Ой! Не допусти, Дажбог!
И когда, спустя какое-то время, снова увидела его у перевоза, не смогла, не успела утаить радости в очах, подбежала даже, тронула за рукав, будто не веря, что это он, тот самый…
Брячислав затрепетал весь от ее прикосновения, но виду не подал, спросил небрежно:
— Чего тебе?
— Ты… — Тут она смутилась, почервонела вся и, не ведая куда деваться, едва слышно произнесла: — Ты… ты не стреляй больше лебедей.
— Отчего же не стрелять их?
— Красивая птаха. Жалко… Не стреляй, ладно?
Тогда он перестал напускать на себя важность, не удержался и улыбнулся во весь рот.
— Ладно. А гуся возьмешь?
— А что, давай! — Ее глаза, как бывало прежде, сощурились весело. — Отцу отнесу.
У Брячислава в голове шум пошел, будто меду перебрал.
— То не отцу… — начал он и сам себя принудил досказать: — То тебе. Тебе! А отцу… отцу само собой…
Вскоре после того разговора отец Брячислава в числе прочих многих ратников ушел вослед за княжеской дружиной — в ромейскую сторону. Ушел и не воротился из последнего своего похода… Не возвращался и князь. А на Горы пришел первый снег…
Зима в тот год выдалась небывало лютая. Поляне обогревались у очагов, не жалели топлива — оно вокруг росло в достатке, за лето наготовили впрок. Молодежь, не признавая мороза, играла, скатывались на санях и просто так с заснеженных откосов, кидались снежками. Озорница Боянка угодила снежком Брячиславу в глаз.