– Так вы утверждаете, что у меня влечение к смерти, – прервала молчание Хорн. – Право же, дорогая, обвинение не по адресу. Я-то как раз стремлюсь к жизни, стараюсь расширять и обогащать связи с внешним миром, а вот вы полностью фиксированы на медленном угасании вашей матери, вы словно завидуете ей. Мои друзья, «хиппи из Гринич-Вилледжа», как вы их окрестили, внушают вам ненависть – а все потому, что они богаты духовно, по-настоящему живы, жаждут жизни, жизненные силы в них так и бурлят – и тут, и вот тут, и вот тут. (При этих последних словах она коснулась рукой сперва лба, потом сердца, потом живота.)
– И что же, все эти многообразные жизненные силы будут снова бурлить нынче вечером у нас в квартире, а, Хорн?
– Да уж, здесь, думаю, будет повеселей, чем в доме у вашей мамули; и то сказать, нуднее, чем в «Тенистой поляне», бывает только на сборищах этих ваших сокурсниц по колледжу Сары Лоуренс. Элфинстоун, а что, если вам в этот раз не поехать на субботу и воскресенье к матери? Посидели бы с нами, в нашей маленькой компании – но только приходите не в таком настроении, как прошлый раз; нет, будьте милой, естественной, приветливой, не надо этой враждебности, подозрительности, и тогда – я уверена – они поймут вас немного лучше, да и вы поймете, почему мне доставляет такую радость общение с людьми, у которых есть своя особая духовная жизнь и…
– Вы хотите сказать, что выпускницы нашего колледжа сплошь слабоумные?
– Да я вовсе не о выпускницах вашего колледжа. Что они мне и что я им? Но, на мой взгляд, – тут голос ее зазвенел, – на мой взгляд, просто смехотворно, когда люди делают культ из того, что учились в дерьмовом сверхреспектабельном заведении для снобов, разводят вокруг этого какую-то вонючую мистику.
– Так вот, Хорн, если хотите знать, кое-кого из дам коробит от вашей лаллокропии.
– Моей чего?
– Лаллокропии, это такой термин в психиатрии – тяга к сквернословию, даже в самых неподходящих обстоятельствах.
– У, дерьмо, если этих дамочек коробит…
Фраза осталась неоконченной: Хорн вскочила так стремительно, что немного кофе из ее чашки пролилось на кремовый атлас диванчика.
Увидев это, Хорн дико вскрикнула, давая выход раздражению и досаде, копившимся в ней по самым разнообразным причинам все это тягостное утро, и криком ее словно выбросило из комнаты. Пулей ворвалась она в кухню, схватила посудное полотенце, намочила под краном; потом кинулась назад в гостиную и стала оттирать кофейное пятно с элегантного диванчика.
– Ах, вон оно что, – проговорила Элфинстоун, и в голосе ее была даже не злоба, а огорчение. – Теперь я понимаю, почему диванчик испорчен. Значит, вы трете мокрым полотенцем атласную обивку – а она сделана из подвенечного платья моей бабушки, – трете всякий раз, как чем-нибудь обольете диванчик, а обливать его вы умудряетесь на удивление часто, и все из враждебности к…
– Ну да, сперва мокрым полотенцем, – ответила Хорн, расслышав лишь первые слова этого скорбного обличения. – А потом я, конечно, оттираю его пятновыводителем «Чудо».
– Что ото еще за «Чудо?»
– «Чудо» – это… Ну… пятновыводитель, – прерывисто ответила Хорн – она никак не могла выровнять дыхание, до того ее взволновала эта перепалка, закончившаяся взрывом. – Действует замечательно. Джонни Карсон рекламирует его в передаче «Сегодня вечером».
– Нет, вы просто спятили, – сказала Элфинстоун. – Ладно, отошлю диванчик к обойщику, пусть покроет его мешковиной кофейного цвета. Ну, фарфор и стекло мне, конечно, не уберечь в том бедламе, который здесь предвидится ce soir[8]. Пусть себе разбивают мой «веджвуд» и «хэвиленд» – это такая мизерная плата за культурное возрождение, которое вы переживаете вот уже несколько месяцев, если только можно сказать так о целом полугодии: «несколько месяцев!» Я, конечно, не прорицательница, но будь я не я, если в квартире не перевернут все вверх дном. – И не далее как…
– Сдали бы свой растреклятый «веджвуд» и «хэвиленд» на хранение, что ли! Кому они нужны, какой от них прок, от этих ваших растреклятых…
– Хорн! – Голос у Элфинстоун угрожающе завибрировал.
Хорн ответила весьма неаппетитным словцом, которым в последнее время обильно уснащала свою речь, и Элфинстоун снова воззвала к ней, с еще большим нажимом повторив ее фамилию.
– Черт подери, Элфинстоун, я ведь совершенно серьезно. Снимаем крошечную квартирку вместе, а она чуть не вся забита вашими семейными реликвиями – вашим фарфором, и хрусталем, и серебром с монограммой вашей мамули; да и вообще, кругом – все вещи вашей мамули, либо мамули вашей мамули, либо мамули ее мамули, и я чувствую себя так, словно вторглась в ваш фамильный склеп. Ну, а книги у нас на полках – бог ты мой, что за книги! Вы только себе представьте, как мне неловко, когда доктор филологии или философии подходит к полкам, видит одну только генеалогическую муру и думает, будто это я так подбираю себе книги для чтения: «Выдающиеся семейства Юга», том первый, «Выдающиеся семейства Юга», том второй, «Выдающееся дерьмо собачье», и так сверху донизу, от потолка до вашего обюссоновского ковра, все полки, и полки, и…
– Хорн, вам, кажется, известно, что я консультант по вопросам генеалогии, это моя профессия, а работать я вынуждена тут, в этой комнате, и справочники должны быть у меня под рукой!
– Мура собачья, по-моему, вы все это уже давным-давно вызубрили наизусть: и кто трахнул губернатора Динуидди в кустиках клюквы на берегу Потомака, и какое индейское племя – чероки или чоктоу – оскальпировало миссис Элфинстоун при…
– Знаете, Хорн, если у человека предки были из первых поселенцев, ничего зазорного в этом нет.
– Так вот, Элфинстоун, из-за этих ваших предков – первых поселенцев, из-за ваших семейных реликвий квартира мне просто обрыдла! Переберусь-ка я на субботу и воскресенье в отель «Челси», а потом дам вам знать, где и когда вы сможете в очередной раз получить от меня половину денег, которые мы вместе платим за право содержать в этой квартире семейный музей Элфинстоунов!
Хорн выбежала из гостиной в спальню, с треском захлопнула дверь. И, судя по всему, развила там бешеную деятельность. Элфинстоун обратилась в слух: минут десять, до самого ухода Хорн на службу, в спальне что-то звякало, брякало, а когда дезертирка ушла, Элфинстоун встала с загубленного диванчика и отправилась в спальню на рекогносцировку. Полученные данные несколько ее успокоили: оказалось, что, заталкивая второпях кое-какие свои пожитки в пластиковый мешок, Хорн сломала молнию, а умывальных принадлежностей, включая зубную щетку, вообще не взяла и поэтому Элфинстоун с полным основанием предположила, что возня с мешком, который так и остался наполовину пустым, всего-навсего очередная ребяческая выходка Хорн.
В полдень все того же десятого августа Элфинстоун позвонила в научный отдел «Национального журнала общественных проблем», где работала Хорн, и попросила ее к телефону.
У обеих голоса были грустные, приглушенные – до того приглушенные, что во время долгого разговора, прерывавшегося нерешительным молчанием, им не раз приходилось переспрашивать друг у друга то одно, то другое. Разговор велся в мягких, чуть ли не элегических тонах. Из всех тем, вызвавших между ними разногласия, была затронута только одна – прививка против полиомиелита.
– Дорогая, – сказала Элфинстоун, – если вам от этого станет легче, я схожу и сделаю прививку.
Последовало короткое молчание.
– Дорогая, – выговорила наконец Хорн с дрожью в голосе, – вы же знаете, я панически боюсь полиомиелита с тех пор, как им заболел мой двоюродный брат Элфи. Он и по сей день лежит в аппарате искусственного дыхания, только голова торчит наружу, и до того иссох – череп какой-то, на смерть похож; и знаете, дорогая, глаза у него такие потерянные, и, боже мой, как он смотрит этими голубыми глазами и силится мне улыбнуться, боже ты мой, как смотрит!