Тут они обе расплакались и едва-едва смогли сколько-нибудь внятно сказать друг другу «До свидания»…
Но в четыре часа все того же жаркого августовского дня настроение у Элфинстоун вдруг переменилось. Она пошла на прием к психоаналитику и тут, лежа на кушетке и прижимая к носу бумажную салфеточку, с неимоверной обстоятельностью воспроизвела весь свой утренний разговор с Хорн.
– Когда вы усвоите: если мы с вами уже обсудили какую-нибудь проблему, то возвращаться к ней больше не следует? – укоризненно проговорил доктор Шрайбер и поднялся со своего стула за изголовьем кушетки, давая тем самым понять, что сеанс окончен, а ведь Элфинстоун пробыла у него всего двадцать пять минут – половину оплаченного ею времени, – и, значит, он просто смошенничал.
С мрачным видом он распахнул перед ней дверь, и, громко всхлипывая, она вышла на раскаленную улицу. Небо было хмурое но все вокруг дышало зноем.
«Ничего, ну просто совсем ничего!»– подумала она. Это означало: ничего не поделаешь, надо смириться. Однако, вернувшись домой, Элфинстоун неожиданно ощутила прилив воинственности: она зашла в спальню с кондиционером и докончила начатое Хорн дело – упаковала все ее пожитки очень быстро, очень тщательно и аккуратно. Потом свалила весь багаж – четыре места – у самой двери. Затем пошла к себе в комнату, уложила в дорожную сумку вещи, какие обычно брала с собой, уезжая на субботу и воскресенье, и отправилась на Центральный вокзал, а оттуда поездом до «Тенистой поляны», решив отсиживаться там до тех пор, пока Хорн не поймет весьма прозрачного намека и не покинет навсегда квартиру на Шестьдесят первой Восточной улице.
Когда Элфинстоун добралась до места, оказалось, что у мамочки снова острый приступ кардиальной астмы – в ее спальне хлопотала присланная врачом сиделка. Зрелище это не вызвало у Элфинстоун никаких чувств – лишь обычную вереницу постыдных мыслей о мамочкином завещании: кому достанется большая часть имущества – замужней сестре с тремя детьми или же мамочка все-таки поняла, что по справедливости материальную поддержку на будущее надо оказать именно ей, Элфинстоун; а может быть (о, господи!), все отойдет к Церкви поборников знания – деятельность ее миссионеров в Новой Зеландии была в последние годы предметом особенно пылкого интереса мамочки. Этих низменных мыслей, таившихся где-то на самом дне души, Элфинстоун стыдилась до боли, и, когда у мамочки прошел приступ астмы и она, встав с постели, вновь пустилась в рассуждения о вере, исповедуемой «Поборниками знания», у Элфинстоун словно гора свалилась с плеч, и она вдруг объявила мамочке, что ей, Элфинстоун, пожалуй, лучше вернуться в Нью-Йорк, ведь она не предупредила Хорн о своем отъезде, а Хорн – женщина нервная, с ней так нельзя.
– От тебя только и слышишь: «Хорн то, Хорн это», – жалобно проговорила мамочка. – Да кто она, черт побери, такая, эта твоя Хорн? Вот уже десять лет ты только о ней и говоришь. Почему ты зовешь ее по фамилии, что у нее, имени нет? Боже мой, тут что-то не так, меня это всегда тревожило. Как все это понимать? Не знаю, что и думать!
– Ой, мамочка, да тут вовсе не над чем думать,– сказала Элфинстоун. – Мы с ней обе – незамужние женщины интеллигентных профессий, а незамужние женщины интеллигентных профессий называют друг друга по фамилии. Так принято на Манхэттене, вот тебе, мамочка, в весь секрет.
– Хм…хм… – проговорила мамочка, – ну, не знаю. Может быть…
Она метнула на дочь острый взгляд, но о Хорн говорить перестала, а вместо этого попросила сиделку помочь ей сесть на горшок.
Ну что ж, мамочка еще раз выкарабкалась из очень тяжелого приступа астмы и теперь собиралась потешить себя: пусть за ней поухаживают немножко, а потом она прямо в постели полакомится вкусным суфле из сыра, которое Элфинстоун приготовила им обеим на ужин.
Еще больше мамочку утешило и ободрило то, что врач разрешил сиделке уйти.
– Значит, доктор считает, что мне лучше, – объявила она дочери.
– Конечно, мамочка, – ответила Элфинстоун. – Когда я приехала, лицо у тебя было какое-то синее, а теперь – почти нормального цвета.
– Синее? – переспросила мамочка.
– Да, мамочка, даже багровое. Это называется – цианоз.
– Боже мой, боже мой, – заахала мамочка. – «Цина»… Как, ты сказала, это называется?
Увидев, что употребление мудреных медицинских терминов снова вывело мамочку из равновесия, Элфинстоун заговорила с нею попроще: до чего же мамочке идет розовая ночная кофта – теперь, когда цвет лица у мамочки опять нормальный, это особенно заметно, и ведь это она, Элфинстоун, подарила мамочке кофту ко дню ее восьмидесятипятилетия, а еще – вязаные башмачки и вышитый чехол для мамочкиной грелки.
Она помолчала немного, а потом не удержалась, напомнила мамочке, что вот другая, замужняя дочь, Вайолет, не сочла нужным хотя бы поздравить мамочку с днем рождения, так же, к слову говоря, как и мамочкины внуки – Чарли, Клем и Юнис.
Но мамочка уже не слушала. На нее начало действовать снотворное; огромная расползшаяся старческая грудь медленно и плавно поднималась и опускалась, и Элфинстоун подумалось, что так вздымаются и опадают воды океана, успокаиваясь после неистовств тайфуна. «Поразительное дело, как упорно она всякий раз отгоняет Черную даму», – мелькнуло у Элфинстоун в голове (Черной дамой она мысленно именовала костлявую) .
– Лейси, – обратилась Элфинстоун к мамочкиной экономке, – скажите, в последнее время к мамочке не заходил ее адвокат?
Старуха-экономка подала Элфинстоун приготовленный из маслянистого рома пунш и расписание утренних поездов на Манхэттен.
Потягивая пунш, Элфинстоун постепенно утверждалась в мысли, что опасаться старухи-экономки нечего. Порою она подозревала Лейси в коварном намерении пережить мамочку и заполучить кое-что из ее имущества, но сейчас, в полночь, ей стало вдруг совершенно ясно, что дряхлой экономке, безусловно, не дотянуть до мамочкиной кончины. У нее тоже астма, а в придачу – ревматоидный полиартрит и отложения солей в позвоночнике, согнувшие ее в дугу; Элфинстоун подумалось даже, что здоровье у Лейси куда хуже, чем у мамочки, и все-таки она, Лейси, крутится целый день по дому; все дело тут в том, что Лейси держится за жизнь с чисто звериной цепкостью, и Элфинстоун сама не могла бы сказать, нравится ли ей это свойство, будь то в мамочке или в дряхлой мамочкиной экономке.
– Ну, она тоже не вечна, – пробормотала Элфинстоун, не замечая, что думает вслух.
– Вы чего это, барышня? – переспросила экономка.
– Я говорю, мамочка по-прежнему помешана на Церкви поборников знания, хоть вероучение это так и не распространилось дальше Новой Зеландии; да и возникло оно там всего за год до мамочкиного обращения, а случилось это в тысяча девятьсот двенадцатом году, когда они с папочкой ездили в Окленд; он был тогда уже плох: так и не оправился после удаления предстательной железы.
– Чего?
– Ничего, – ответила Элфинстоун едва слышно. Потом повысила голос: – Пожалуйста, вызовите мне такси, прямо сейчас.
– Чего?
– Такси! Вызовите! Прямо сейчас!
– А…
– Да, я решила не дожидаться утреннего поезда на Манхэттен, поеду на такси. Дорого, конечно, зато…
Фраза так и осталась неоконченной, но смысл ее, если бы Элфинстоун договорила до конца, был бы такой: то-то Хорн поразится, если она, Элфинстоун, нагрянет сейчас домой, в самый разгар вавилонского столпотворения, которое устроили там Хорн и вся эта шатия из Нью-Йоркского университета; она даже придумала, что скажет тому рыжебородому профессору философии. «Вы ведь ратуете за женскую эмансипацию в чисто личных интересах?» – спросит она его.
И пока она спускалась по лестнице в холл мамочкиного летнего рая, на лице у нее медленно возникала улыбка.
– Так-так, – сказала она себе.
При мысли о блестящем стратегическом маневре, который она сейчас осуществит, настроение у нее так поднялось, что у дверей она сунула долларовую бумажку в скрюченную, по-лягушачьи холодную руку Лейси.