– А чем оно, собственно, знаменательно, это десятое августа? – деланно небрежным тоном спросила Элфинстоун, входя в гостиную, чтобы выпить кофе.
Хорн хмыкнула:
– Просто десятое августа, только и всего.
– Но зачем тогда было будить меня в такую рань?
– А затем, что вчера вечером вы сами просили разбудить вас, как только я встану – док Шрайбер переменил вам время, сегодня он хочет принять вас в девять, посмотреть, какое у вас душевное состояние по утрам.
– Да, много сегодня по мне увидишь, после трех бессонных ночей кряду.
– А вам не кажется, что ему надо посмотреть вас именно утром, когда вы в таком жутко угнетенном состоянии?
– Но это угнетенное состояние бывает у меня по утрам только из-за длительной бессонницы, оно не связано с теми трудностями, которые помогает мне одолеть Шрайбер, и вообще, очень мне надо платить ему доллар в минуту лишь за то, чтоб полежать у него на кушетке, – я так измочалена, у меня язык не ворочается, я и говорить с ним не в силах.
– А может, вам удастся вздремнуть на этой самой кушетке, – беззаботно бросила Хорн. – И знаете, Элфинстоун, я все больше и больше убеждаюсь: ваша постоянная раздражительность – а этим летом она очень усилилась – не что иное, как бессознательная реакция на методы Фрейда, чем-то они вас задевают. Вы родились под знаком Овна, а людям Овна, особенно когда наступает пора Козерога, может помочь только Юнг. Нет, это точно: для людей Овна единственная надежда – Юнг.
Элфинстоун почувствовала, что вся закипает и вот-вот взорвется, но была до того обессилена, что почла за лучшее подавить ярость и перевести разговор на панамского попугая по кличке Лорита – ей как раз бросилось в глаза, что птичья клетка почему-то пуста.
– Куда вы девали Лориту? – спросила она так свирепо, словно заподозрила, что приятельница свернула попугаю шею и выбросила его в мусорный контейнер.
– Лорита прогуливается, – бодро ответствовала Хорн.
– Вовсе незачем ей прогуливаться, пока вы не ушли на работу, – буркнула Элфинстоун. – Утром вы так носитесь по дому, что можете ее попросту затоптать.
– Бегаю я быстро, моя дорогая, но под ноги все-таки смотрю; а вообще-то Лорита в своем летнем дворце.
«Летним дворцом» именовалась очень просторная, причудливо изукрашенная клетка, выставленная на балкончик за двойною стеклянной дверью, и Лорита действительно была там.
– В один прекрасный день, – мрачно изрекла Элфинстоун, – этот попугай вдруг обнаружит, что умеет летать, и тогда – прости-прощай, Лорита!
– Что-то сегодня из вас так и сыплются мрачные пророчества. Держу пари: док Шрайбер наслушается их вдоволь.
Они пили кофе, сидя на уютном «диванчике для влюбленных», обитом кремовым атласом. Этот диванчик на двоих стоял перед телевизором, за которым виднелся балкон, а за балконом – задние фасады доходных домов из бурого песчаника. Вид был приятный – на Манхэттене редко где увидишь столько зелени, разве что в парке. Телевизор был включен. Официальный представитель системы здравоохранения сообщал, что этим летом в Нью-Йорке участились случаи заболевания полиомиелитом.
– Когда вы наконец сделаете себе прививку? – спросила Хорн.
Но Элфинстоун ответила, что делать прививку не собирается.
– Это что, помрачение ума? – спросила Хорн.
– Нет, возраст: мне уже за сорок.
– При чем тут возраст?
– А при том, что я уже вне опасности, – горделиво ответила Элфинстоун.
– Но теория эта уже лопнула. Вот же человек только что сказал – сейчас для полиомиелита возрастных ограничений, в сущности, нет.
– Хорн, вы готовы делать все прививки, глотать все таблетки, какие есть на свете – по довольно странной причине: не потому, что действительно боитесь заболеть и умереть, а потому, что бессознательно жаждете смерти; вот почему вас постоянно гложет чувство вины и вы стремитесь себя уверить, будто делаете решительно все, чтобы укрепить свое здоровье и продлить себе жизнь.
Разговаривали они внешне спокойно, но друг на друга не смотрели. А это уже само по себе не сулило ничего доброго на десятое августа и не предвещало пышного цветения их дружбы на дальнейшее.
– Да, причина и впрямь очень странная, ничего не скажешь, очень странная. С чего бы мне жаждать смерти?
Теперь обе говорили глуховатыми, срывающимися голосами.
– Вчера вечером, Хорн, вы посмотрели на город с балкона и сказали: «Бог ты мой, что за скопище исполинских надгробий, какой-то некрополь, весь в ярких огнях. Величайшие надгробья в величайшем некрополе мира». Я передала эти ваши слова доктору Шрайберу и призналась, что они ужасно меня расстроили, а он говорит: «Вы живете под одной крышей с очень больным человеком. Если замечательная архитектура прекрасного города наводит на мысль о надгробьях и некрополе – это симптом глубоких психических сдвигов, куда более глубоких, чем у вас, и, хотя я знаю, как вы цените это соседство, мой долг вас предупредить: именно сейчас, когда сами вы всеми силами стараетесь выйти из депрессии, постоянное воздействие такого нигилизма, такого влечения к смерти для вас прямо-таки пагубно. Жить вместе и впредь вы можете, на мой взгляд, лишь в одном случае: если та больная, ваша приятельница, тоже станет лечиться психотерапией. А это вряд ли придется ей по душе – ведь она не желает выкарабкиваться из такого состояния, напротив: ее тянет погружаться в него все глубже и глубже. Это вполне явствует из того, добавил он, что вы рассказываете о людях, с которыми она сейчас общается».
Они помолчали, потом Хорн спросила:
– Вы и в самом деле считаете меня помехой для вашего лечения у психоаналитика? Если так, то могу вас заверить: помеха готова самоустраниться, притом с радостью.
– Ваши новые друзья вызывают у Шрайбера опасения, главным образом вот почему: он считает, что у них агрессивные инстинкты.
– Ах, вон оно что, – сказала Хорн. – Но ведь он ни разу в жизни их не видел, а мне кажется, судить о людях столь разных, да к тому же ни разу не пообщавшись ни с кем из них лично – значит чертовски много брать на себя. Правда, я понятия не имею, какими россказнями о моих друзьях вы потчевали дока Шрайбера.
– Да нет же, нет, я ему почти ничего…
– Тогда откуда он вообще о них узнал? Он что, ясновидящий, что ли?
– Когда подвергаешься глубинному анализу, – важно проговорила Элфинстоун, – нельзя ничего утаивать от врача.
– Но ведь то, что вы, по вашим словам, не считаете возможным от него утаивать – вовсе не обязательно правда, так? У, дерьмачество, значит, все это просто болтовня – эти ваши разговоры, будто вы понимаете, как для меня важно иметь свою небольшую компанию, раз уж ваша со мною знаться не желает.
– Нет у меня никакой компании, – печально отозвалась Элфинстоун. – Просто несколько однокурсниц из колледжа Сары Лоуренс, с которыми я вынуждена раз в месяц обедать вместе и изредка принимать их здесь – бридж и ужин а-ля фуршет; кстати, в таких случаях я всегда приглашаю вас, да что там, чуть ли не силой тащу, но вы упорно отказываетесь, всего один раз и пришли.
– Вот как, – подхватила Хорн. – А на днях вы говорили, что каждой из нас надо иметь свою небольшую компанию, и ничего тут, мол, нет дурного: наоборот, это благотворно повлияет на нас обеих – в смысле психологическом. Вы говорили – если дадите себе труд припомнить собственные слова,– что каждой из нас надо иметь свой узкий круг знакомых, и тогда мы сможем лучше ладить друг с другом; ну, а коль скоро моя компания настроена к вам враждебно, мне остается только сказать вам…
– Да, что же именно?
– Что это вы не пожелала общаться с моими друзьями, и в тот единственный раз, когда вы почтили их своим присутствием, в тот единственный вечер, когда вы снизошли до встречи с ними, а не удрали на какое-то скучнейшее сборище выпускниц колледжа Сары Лоуренс, вы то и дело ощетинивались, как еж.
Опять наступило молчание. Обе негромко откашливались, маленькими глотками пили кофе и не смотрели друг на друга; горячий воздух между ними так и вибрировал. Даже попугай, по-видимому, ощутил, что атмосфера в доме сгустилась: сидя в своем летнем дворце, он тихонечко клекотал и мелодично посвистывал, словно стремясь успокоить расстроенных женщин.