Мне стало интересно, чем же расстроен дядя Саша? Ведь он настоящий герой, а героев везде любят, завидуют им, говорят о них по радио, сочиняют про них песни. Было даже немного обидно, что у него столько замечательных орденов и медалей, да ещё Золотая геройская звезда. А у папы нет ни одной даже самой захудалой медали! Неужели он не герой? Такого представить я совершенно не мог, ведь и мой папа был на войне, а на войне все обязаны становиться героями. А как же иначе?!
– У меня ситуация хуже, – кивал ему в ответ папа и дымил папиросой, – призвали меня в тридцать девятом, сразу после института. В лейтенантах был, сапёрным батальоном командовал. Западную Украину и Белоруссию освобождал ещё в октябре тридцать девятого, а с началом войны попал со своим батальоном в великолукский котёл. Вышел из окружения зимой сорок второго года, и сразу мне вкатали десятку лагерей. За измену Родине. Во враги народа, понимаешь ли, записали…
– Да, было такое, – согласно кивал головой дядя Саша, – и что обидно: ведь люди-то и в самом деле искренне считали, что если человек не погиб, а, побывав в плену, вернулся к своим, то предал Родину, и потому нет ему никакого снисхождения… Мы, то есть те, кто были на передовой, об этом и знать ничего не знали, зато рядом со своими самолётами дневали и ночевали. Звёздочки геройские получали и считали, что именно мы та элита, которой Родина обязана гордиться.
– А что у тебя было потом? – Папа невесело вслушивался в его слова, но думал о чём-то своём.
– Потом я вернулся домой в Крым и обнаружил, что никого из моих здесь уже нет – ни родственников, ни знакомых, ни стариков. Нас, крымских татар, которые испокон веков жили здесь, оказывается, в одночасье собрали с вещами, погрузили в теплушки и отправили в Казахстан, Сибирь. Да мало ли ещё куда…
– Всех-всех твоих родных? Как они посмели? Ведь ты герой! К тебе должны были с уважением отнестись!
– Я приехал сюда, и стал их разыскивать. Письма строчил во все инстанции, по райкомам ходил, в военкомате кулаком по столу стучал, военкому чуть рожу не набил… А мне, знаешь, что везде отвечали? Мол, заткни свою геройскую звезду себе в одно место и не рыпайся. Это на фронте ты был героем, а здесь свои герои. Сиди тихо, тогда, может, не вспомнят, что ты татарин и тебе здесь не место. И никто на твои боевые заслуги не посмотрит, если под раздачу попадёшь.
– Ты так и не нашёл своих родных?
– А как? Ехать куда-то и искать ветра в поле, ведь ни на одну свою бумажку я ответа не получил? А мне уже серьёзно грозили, что могу и сам туда под конвоем отправиться, если продолжу шуметь… Так и работаю до сих пор простым шоферюгой. Не живу, а существую. Смотрю иногда на свои награды, – он провёл пальцем по орденам, и те слабо звякнули, – и думаю, на кого ж ты их, капитан, променял? Разве стоит даже самая большая золотая звезда слезинки твоей матери или печального вздоха твоего отца?!
– Значит, мне всё-таки больше, чем тебе, повезло, – вдруг сказал папа, – хоть я и в бараках северных десять лет гнил, немало своих друзей в мёрзлую тундру зарыл, до сих пор во врагах народа числюсь, но… своих родных нашёл. На Урал они попали, в эвакуацию. Туда после освобождения и отправился. Правда, моя первая жена, на которой я женился ещё до войны, отреклась от меня, как от врага народа, но я встретил другую женщину, и она родила мне вон его… – папа указал на меня пальцем и слегка приобнял.
– Да, ты и в самом деле счастливый человек, – вздохнул дядя Саша и тоже хотел погладить меня по голове, но не стал. – Завидую тебе. Все бы свои звёзды отдал за такого пацана…
Домой мы с папой вернулись уже в полной темноте. Я сразу отправился спать, но в открытое окно видел, как папа долго сидел на лавке у дверей дома, курил одну папиросу за другой и всё время почему-то вздыхал.
В соседнем доме спать пока не ложились, а шумно праздновали День Победы, смеялись, звенели фужерами и меняли пластинки в патефоне, но от этого чужого праздника веселей не становилось. Мне очень хотелось плакать, потому что было жалко папу и дядю Сашу. Но я не плакал, ведь ни папа, ни, тем более, дядя Саша этого не одобрили бы. Всё-таки они были настоящими мужчинами и героями, и мне хотелось походить на них. Несмотря ни на что…
Утром, когда мы пошли на пляж и проходили мимо старика, торгующего «наполеоном», родители, как всегда, купили мне порцию на хрустящем сером клочке пергамента. Я откусил кусочек и стал жевать. Но «наполеон» почему-то больше не таял во рту и даже слегка горчил.
Наверное, старик или его жена что-то перемудрили, когда готовили его. А может, я просто за эту ночь стал намного старше, потому что узнал что-то такое, чего словами пока выразить не мог, но буду это вспоминать до конца жизни. И обязательно об этом когда-нибудь напишу.
«Наполеон» же до сих пор люблю. Правда, никогда он больше мне не попадался такой вкусный и тающий во рту, как тогда, в Крыму…
Письмо из шестьдесят пятого
– Кошмар! – возмущённо размахивал руками директор музыкальной школы Григорий Николаевич. – Снова эта психопатка Нонна письмо прислала! И что ей неймётся в своём Израиле? Ну, уехала, ну, отпустили её – чего, спрашивается, ещё надо?
Он вскочил со стула и стал нервно бегать по классу, задевая пюпитры.
Танька Миронова, первая скрипка квартета, незаметно ткнула смычком Арика и шепнула:
– Во дает! Полчаса теперь бухтеть будет, а урок-то идет…
Арик ничего не ответил, лишь опустил скрипку и стал прислушиваться к срывающемуся директорскому тенорку.
Во время репетиции струнного квартета, которым руководил директор, его неожиданно вызвали к телефону, и вскоре он вернулся взъерошенный и злой. Следом за ним в класс примчались парторг школы баянист Жемчужников и завуч Наталья Абрамовна.
– Что она, успокоиться не может? – истерически повторял Григорий Николаевич и тряс головой. – Шестьдесят пятый год уже, а она… Злилась бы на того, кто ей дорогу перешёл, а мы причём? Наш коллектив её, можно сказать, воспитал, выпестовал, а она – змея подколодная…
Не обращая внимания на четверых замёрших за пюпитрами учеников, он метался по классу, словно у него неожиданно разболелись зубы.
– Что вам сказали по телефону? – вкрадчиво поинтересовался Жемчужников, моментально превращаясь из разбитного гармониста в строгого коммуниста-парторга.
– Товарищ Трифанков из райкома партии крайне возмущен тем, что на адрес школы снова пришло письмо из Израиля от этой… Хорошо, что компетентные органы вовремя отреагировали и передали письмо в райком. Вопрос поставлен прямо: а не стоят ли за этим письмом западные спецслужбы? Всё надо предусмотреть. Попади письмо в коллектив, опять пошли бы разговоры, и вообще… – Григорий Николаевич горестно вздохнул. – Товарищ Трифанков такой разгон мне устроил, что хоть с балкона… вешайся. Крайний я, что ли?! Нужны мне эти неприятности, как телеге… пятая нога! В общем, пора принимать меры, чтобы впредь подобных безобразий не повторялось.
– Какие меры? – насторожился парторг, и его глаза сверкнули плотоядным огоньком.
– Нам поручено подготовить ответное открытое письмо, которое опубликует областная газета. Пусть общественность узнает о нашем негативном отношении к подобным провокациям, чтобы неповадно было…
Танька Миронова подмигнула ребятам:
– Нормалёк! Пятнадцать минут осталось.
Арик Таньку не слушал. Какая-то непонятная тоска поднималась в нём, стискивала грудь и застревала в горле твёрдым солёным комком. Всё происходящее его, естественно, не касалось. И в то же время касалось, потому что уехавшая чуть больше года назад в Израиль бывшая преподавательница музыкальной школы приходилась ему родной тёткой.
Нельзя сказать, чтобы Арик питал к ней большую любовь. Взбалмошная и грубоватая, она не часто вспоминала о своей не такой уж и дальней родне, и это Арика устраивало. Чем меньше она его замечала, тем меньше его дразнили, а учился он хорошо и без её помощи. В Израиль Нонна подалась одной из первых в нашем городе, едва появилась возможность. Перед отъездом у неё была куча неприятностей и даже скандалов. Ее мужа, дядю Борю, который отказался с ней ехать, вынудили затеять бракоразводный процесс, после чего всё равно исключили из партии и выселили из двухкомнатной квартиры. Помотавшись полгода по коммуналкам и общежитиям, он, в конце концов, уехал тоже, но что с ним, пока неизвестно.