Глава 26
Втемноте мерцали огоньки нефтяного завода. Поезд полз еле-еле. Я выбрала вагон, в котором ярче горел свет и не все пассажиры дремали. Словом, попыталась отыскать такое место, где я чувствовала бы себя в сравнительной безопасности. Я села рядом с компанией призывников лет двадцати, они возвращались с короткой побывки. Их диалект я могла разобрать с трудом, в интонации каждой фразы чувствовались грубость и агрессия. Они опоздали на поезд, на котором вовремя добрались бы до воинской части. Зная, что их ждет наказание, ребята трусили. Но не хотели признаваться в этом. Горланя и хохоча, они грозились, что если хоть кто-то из начальства оштрафует их, они устроят ему такое – дальше шли сплошные непристойности. Предвкушая, как они отомстят офицерам, призывники не скупились на детали в описании этих пыток. Искоса поглядывая на меня, хвастали, что никого не боятся. Потом они уставились на меня в открытую. Один из юнцов предложил мне пива из своей банки. Я отпила глоток. Его приятели ухмылялись, толкали друг друга плечами, побагровев и едва удерживаясь от смеха.
Я сошла в Минтурно, призывники поехали дальше. Пешком дошла до Аппиевой дороги, пройдя по безлюдным улицам мимо незатейливых домишек, которые сдавались отдыхающим и сейчас пустовали. Было еще темно, когда я отыскала домик, где мы всей семьей проводили отпуск, – двухэтажный, с покатой крышей, умытый ночной росой и притихший; дверь была заперта. Как только забрезжил рассвет, я пошла по песчаной тропке. Жуки-скарабеи и ящерицы замерли, дожидаясь первых лучей солнца. На костюм скатывалась роса, когда я задевала листья камыша, из которых в детстве делала воздушных змеев для сестер и для себя.
Сняв туфли, я шагала уставшими ногами по песку, мягкому, холодному и замусоренному. Дойдя до берега, села на бревно, чтобы погреться на солнце, когда оно взойдет, а также чтобы сообщить этому месту о своем присутствии. Поднималось солнце, море безмятежно синело, но лучи пока не добрались до пляжа, и песок был остывшим и серым. Дымка, которая, казалось, вот-вот рассеется, скрывала лесистые склоны холмов и горы. Я уже приезжала сюда после маминой смерти. Но не видела ни моря, ни пляжа. Только детали: белый завиток ракушки, старательно отполированный волнами, краба, который лежал кверху брюшком, зеленую пластиковую бутылку, бревно, на котором я сейчас сидела. Теперь я размышляла над тем, почему мама решила умереть именно здесь. Этого мне никогда не узнать. Единственным рассказчиком маминой истории была я сама, искать ответы у посторонних я не могла и не хотела.
Наконец меня коснулись лучи солнца, и я представила изумление молодой Амалии при появлении первых бикини. “Да эти два клочка ткани умещаются на ладони”, – недоумевала она. Свой зеленый купальник мама сшила сама – с узкой горловиной, из плотной ткани, закрывающий все, что можно, – и носила его долгие годы. Постоянно одергивала его и проверяла, не задралась ли ткань на бедрах, не видны ли ягодицы. По воскресеньям – Амалия явно решила так сама – она обертывалась полотенцем, словно бы замерзла, и не выходила на солнце, а оставалась на лежаке под зонтиком, рядом с отцом. Разумеется, она не мерзла. Дело было в том, что по воскресеньям на пляж отовсюду приезжали кудрявые молодцы в слишком уж неприличных плавках, с загорелыми лицами, шеями и руками – остальное тело было белым; они громко разговаривали, шумели, смеялись, устраивали потасовки, в шутку и всерьез, на песке или в воде. Отец, обычно занятый лишь тем, что ел моллюсков, которых выуживал из песка, – едва завидев их, мрачнел и превращался в деспота. Запрещал Амалии выходить из-под зонтика. Не спускал с нее глаз и следил, не посматривает ли она украдкой на приезжих. Когда те ребята, дурачась и наскакивая друг на друга, все в песке от пяток до макушки, оказывались чересчур близко к нашим лежакам, отец приказывал Амалии и нам с сестрами не отдаляться от него ни на шаг. И выступал на тропу войны, меча гневные взгляды на кудрявых молодцев. Нам с сестрами, как всегда, становилось страшно.
Но мои самые тягостные воспоминания об отдыхе у моря связаны с кинотеатром на открытом воздухе, куда мы часто ходили. Отец, чтобы уберечь нас от притязаний возможных ухажеров, сажал самую младшую мою сестру с краю, у прохода между рядами. Рядом сажал другую сестру. Потом меня, маму, дальше устраивался он сам. Амалию это забавляло и веселило. А я, наоборот, воспринимала те распоряжения отца как сигнал тревоги перед грозящей нам опасностью и начинала волноваться. Заняв свое место, отец обнимал маму за плечи, и этот его жест казался мне проведением последней линии обороны, чтобы противостоять неведомой угрозе, которая скоро даст о себе знать.
Начинался фильм, однако я чувствовала беспокойство отца. Он сидел как на иголках. Если вдруг Амалия оборачивалась, чтобы посмотреть назад, он тоже оборачивался. То и дело спрашивал: “В чем дело?” Мама отвечала, что все в порядке, но отец не доверял ей. Его смятение передавалось мне. Если со мной ненароком случится что-то страшное, думала я, – самое страшное, что только может случиться! – я никогда не расскажу об этом отцу. Ведь Амалия наверняка повела бы себя так же. От этих мыслей становилось еще страшнее. Узнай отец о том, что мама не пожаловалась ему на чьи-то назойливые знаки внимания, он непременно уличил бы ее в бесчисленных прегрешениях.
Доказательства этих прегрешений были налицо. Когда мы ходили в кино без отца, мама не соблюдала ни одно из установленных им правил: без смущения смотрела по сторонам, смеялась так, как ей было строго запрещено, болтала с посторонними мужчинами – с продавцом конфет, например, который садился рядом с ней, как только опускались сумерки и на небе зажигались звезды. Когда отец был с нами, мне никак не удавалось сосредоточиться на фильме. Испуганно озираясь в темноте, я тоже следила за Амалией, чтобы поймать ее на какой-нибудь оплошности раньше, чем это сделает отец и успеет выдвинуть против нее обвинение. Среди сигаретного дыма и колебаний света, текшего из проектора, я с ужасом думала о мужчинах, которые, словно лягушки, проворно прыгают под сиденьями и тянутся к нам не перепончатыми лапами, а человеческими руками и липким языком. Несмотря на жару, я покрывалась холодным потом.
Если отец был рядом, Амалия, украдкой осмотревшись вокруг – с любопытством и опаской, – склоняла голову на плечо мужа и казалась счастливой. Эта ее уловка ошеломляла меня. В растерянности я не знала, в каком направлении мчаться вдогонку маме: по траектории, намеченной ее взглядом, или вдоль плавной линии, которая скользила от ее макушки к плечу отца. Я сидела возле Амалии и дрожала. Даже звезды, особенно яркие летом, казались сверкающей проекцией моей тревоги. Я так сильно стремилась вырасти не похожей на маму, что постепенно разучилась видеть свое сходство с ней.
Солнце стало припекать. Я отыскала в сумке свой паспорт. Долго изучала фотографию, пытаясь разглядеть в себе черты Амалии. Снимок был сделан совсем недавно, когда пришло время менять документ. Достав ручку, я нарисовала себе мамину прическу; солнце жгло затылок. Мои короткие волосы превратились в длинные, я отвела их назад, пышно уложила на висках и заколола так, чтобы они красиво обрамляли лицо и черной смоляной волной опускались на лоб. Потом добавила непослушный завиток над ухом. Посмотрев на себя, я улыбнулась. Эта прическа прежних лет, модная в сороковые годы, но уже редко встречавшаяся в пятидесятые, мне шла. Вот она, Амалия. Я – Амалия.