Убедившись, что Казерта не следует за мной, я ускорила шаг. Район еще сохранил свои прежние черты и был узнаваем, хотя многое изменилось (на берегу зеленого пруда, возле которого я играла в детстве, вырос восьмиэтажный дом). Ребятишки с гомоном высыпали на улицу и исследовали незнакомые улицы, как было и раньше в начале лета. Из раскрытых окон домов доносились все те же крики. Расположение зданий, пусть даже изменивших свой облик, тоже осталось прежним, довольно примитивным. Умудрились выжить некоторые из магазинов: например, тот, что в подвале, – мама ходила туда за мылом и окунала в чан волосы; дверь открыта, и дом все такой же облупленный. У порога выставлены щетки, швабры и веники, пластиковые контейнеры и чистящие средства. Я остановилась на мгновенье, рассматривая магазин и пытаясь узнать в нем место, знакомое мне по воспоминаниям. Но мир памяти не захотел впускать меня и, точно сломанный зонтик, сморщился и обмяк.
Еще несколько метров – и вот он, дом моего отца. Здесь я родилась. Толкнув калитку, я уверенно прошла мимо низких бедных построек. Открыла пыльную дверь подъезда; пол выложен другой плиткой, лифта нет, ступени лестницы щербатые, пожелтевшие. Квартира отца на третьем этаже, я не была у него уже больше десяти лет. Пока поднималась, я вспоминала расположение комнат и обстановку, чтобы чувствовать себя увереннее и не слишком растеряться при встрече с отцом. Две комнаты, кухня. Коридор без окон. В конце коридора слева – столовая неправильной формы, со шкафом для серебра, которого у нас отродясь не было, с большим столом – за ним мы ели по праздникам – и широкой кроватью, где мы с сестрами спали втроем; каждый вечер мы спорили, кто пожертвует собой и ляжет в середине. Рядом с этой комнатой находилась уборная, вытянутая, с узким оконцем; там были унитаз и переносное эмалированное биде. Дальше кухня. Здесь мы по очереди умывались по утрам над раковиной; белой изразцовой печью толком не пользовались; на плите стояли кастрюли, которые Амалия начищала до блеска. За кухней шла спальня родителей, к ней примыкала темная, удушливая кладовка, забитая всяким хламом.
Входить в родительскую спальню нам запрещалось. Она была совсем крошечная. Напротив кровати стоял шкаф с зеркалом на срединной створке. Справа от двери – гардероб с прямоугольным зеркалом. Напротив него, между кроватью и окном, отец разместил мольберт – громоздкий, высокий, изъеденный жучками, с толстыми перекладинами, с которых свисали ветхие тряпки для вытирания кистей. Почти вплотную к кровати стоял ящик с накиданными как попало красками: белый тюбик был самым большим и сразу бросался в глаза, даже когда отец выдавил оттуда всю краску, скатав его до самой крышечки. Были и другие любопытные тюбики: например, с прусской лазурью – это название вызывало в памяти сказки про принцев Пруссии, или со жженой сиеной, которая наводила на мысли о всепожирающем пожаре. Крышкой для ящика служил лист фанеры, не закрепленный на петлях; поверх него отец ставил банку с кистями, полный стакан воды и клал палитру, на которой смешивал краски, стремясь передать изменчивый цвет моря. Восьмиугольные плитки, которыми был выложен пол в спальне, вокруг мольберта покрылись серой коростой от капель, годами летевших с кистей. Рядом лежали свернутые в трубочку холсты, принесенные отцу заказчиками, – эти люди, заплатив ему несколько лир, перепродавали картины бродячим торговцам, а те пытались сбыть их на городских улицах, рынках, ярмарках. Вся квартира насквозь пропахла масляными красками и скипидаром, но мы перестали это замечать. Почти двадцать лет Амалия делила спальню с отцом и ни разу не пожаловалась.
Правда, мама возмутилась, когда он перестал писать портреты возлюбленных американских моряков и морские пейзажи, а стал рисовать разнузданных цыганских танцовщиц. О том времени у меня сохранились лишь смутные воспоминания, я знала о нем скорее из рассказов Амалии, ведь тогда мне еще не исполнилось и четырех лет. По стенам спальни висели яркие, напитанные сочными красками изображения женщин вперемежку с эскизами обнаженных тел, выполненными сангиной. Рисуя цыганок, отец зачастую копировал позы с фотографий из шкатулки, которую он прятал в шкафу, – я тайком их рассматривала. А иногда его картины маслом были развитием набросков, сделанных сангиной.
Я не сомневалась, что моделью для эскизов сангиной была мама. Я представляла себе, как вечером, когда родители закрывали дверь спальни, Амалия раздевалась, принимала одну из поз, запечатленных на фотографиях с голыми женщинами, которые отец хранил в шкатулке, и говорила: “Рисуй”. Он брал рулон кремовой пастельной бумаги, отрывал кусок и принимался за работу. Лучше всего ему удавались волосы. На всех эскизах женщины были без лиц, но прическу отец прорисовывал хорошо, и в ней легко узнавалась восхитительная копна волос Амалии и именно ее манера заплетать их. Я ворочалась в кровати, сон не шел.
Когда отец завершил свою первую цыганку, я сразу поняла: это Амалия. И мама тоже понимала это. Цыганка оказалась не столь красива, как она, не так ладно сложена, аляповата, вульгарна, однако это была Амалия. Посмотрев на картину, Казерта сказал, что она неудачная и никто ее не купит. Он выглядел удрученным. Амалия вмешалась в их с отцом разговор, заявив, что согласна. Начался спор. Казерта с мамой выступили против отца. Их громкие голоса метались по лестничным пролетам дома. Едва Казерта ушел, как отец, не произнеся ни слова, дважды ударил Амалию по лицу – сперва открытой ладонью, потом тыльной стороной руки. Я отчетливо запомнила этот его жест, он врезался мне в память – движение руки вперед и назад; тогда я впервые видела, как он бьет маму. Она побежала по коридору и спряталась в кладовке. Но отец пинками выгнал ее оттуда. Один из ударов ногой пришелся в бок, Амалию отнесло в сторону, и она наткнулась на шкаф, стоявший в спальне. Поднявшись, она принялась срывать со стен рисунки. Отец подскочил к ней, схватил за волосы и ударил головой в зеркало – оно пошло трещинами.
Цыганка имела большой успех, особенно на провинциальных ярмарках. С тех пор миновало сорок лет, но отец по-прежнему рисует ее. Он набил руку и сумел развить необычайную скорость исполнения. Закрепив на мольберте холст, он уверенно и четко набрасывал контуры. Потом тело цыганки приобретало бронзовый оттенок с красноватым отливом. Изгиб талии, налитая грудь с острыми сосками. Блеск в глазах, пунцовые губы, волосы – черные, словно вороново крыло, – уложены в точности как у Амалии; со временем мамина прическа стала казаться старомодной, но все равно привлекательной и искусной. Несколько часов, и картина готова. Вытащив кнопки, державшие холст на мольберте, отец вешал цыганку на стену, чтобы подсохли краски, и прикалывал новый чистый холст. Работа шла как по маслу.
Подростком я видела, как незнакомцы выходили из нашего дома с цыганками в руках, частенько не скупясь на соленые комментарии по поводу картины. Я не понимала, что все это значит, – впрочем, понимать особо было нечего. И как только отец мог раздавать направо и налево, в руки грубых людей, свою цыганку, раскованную и соблазнительную, которая заимствовала тело Амалии?! А ведь это тело он отвоевывал с яростью и пылом, постоянно ревнуя его к каждому мужчине. Как он мог заставлять маму принимать пошлые позы, между тем как сам впадал в бешенство и поддавался безудержному гневу, стоило ей лишь улыбнуться или взглянуть на постороннего человека? Почему он позволял торговать Амалией на улицах и отправлял в чужие дома десятки, сотни снятых с нее копий, раз он настолько дорожил оригиналом? Я смотрю на маму: согнувшись, она сидит за швейной машинкой, хотя уже поздняя ночь. Наверняка когда она вот так шила – молча, устало, – она задавалась теми же вопросами.
Глава 21
Дверь квартиры была приоткрыта. Я заколебалась на миг, а потом вошла с такой решимостью, что створка со стуком ударилась о стену. В квартире тишина. В нос ударил сильный запах масляных красок и курева. С ощущением, что время стерло здесь все следы прошлого, я направилась в спальню – единственную комнату, которая могла сохранить прежний облик. В сущности, я была уверена, что там все как раньше: широкая кровать, шкаф, гардероб с высоким зеркалом, мольберт у окна, скатанные холсты по углам, морские пейзажи, цыганки, сельские идиллии. Отец сидел спиной к двери, располневший и сутулый, без рубашки – в одной майке. Большая голова почти совсем лысая, вся в темных пигментных пятнах. Только на затылке седые волосы.