– Только в этот последний год отец был доволен жизнью, – сказал Полледро, и по его тону можно было уловить, что вот сейчас он перейдет в хвалебный регистр, чтобы расположить к себе слушателя. – Амалия с такой нежностью заботилась о нем, проявила такую чуткость и понимание, каких я и не ожидал.
Правда, отец украл у него прилично денег (тут голос Полледро изменился), ведь он хотел одеваться, как щеголь, и постоянно баловал Амалию. Но это воровство Полледро готов был простить ему и стерпеть. А вот прочие выходки старика доставляли сплошные неприятности. И Антонио опасался, как бы в ближайшее время тот не выкинул какого-нибудь скверного фокуса. Ну надо же было сотворить такое – утопиться. Амалия не должна была поступать так. Почему она утопилась? Просто досадно. Ее смерть – ужасная нелепость.
Теперь Полледро, похоже, почувствовал себя виноватым, оттого что не пришел почтить память мамы, и стал извиняться за свое отсутствие на похоронах и за то, что не выразил мне свои соболезнования.
– Она была удивительной женщиной, – все повторял он, хотя вполне вероятно, что они с мамой никогда толком и не общались. Потом он спросил: – А ты знала, что она встречается с моим отцом?
Глядя в окно, я ответила, что знала. Да, встречаются. И вдруг я увидела себя на маминой кровати: с зеркальцем в руке она обследовала мое влагалище. Осмотрев меня, Амалия вышла, тихо притворив за собой дверь спальни.
Такси скользило вдоль моря по серому пейзажу, движение на дороге было плотным и быстрым, машины сопротивлялись ветру с дождем. Море волновалось. В детстве мне редко доводилось видеть в заливе такой сильный шторм. Он был точь-в точь как на аляповатых картинах моего отца. Мрачные, высокие валы с белым гребнем перекатывались через скалы, то и дело захлестывая набережную. Нашлись те, кто решил понаблюдать за штормом, укрывшись под зонтиком; они кричали, указывая друг другу на самые мощные из волн, которые неслись к берегу и затем разбивались о скалы на тысячи осколков.
– Да, знала, – повторила я с большей уверенностью в голосе.
Он на мгновенье замолчал, удивленный. Потом принялся рассказывать о своей жизни: существование бестолковое и никудышное, брак развалился, вот уже год как он не видел ни одного из своих троих детей, тяжело, короче. Только сейчас он немного воспрянул духом. И все пошло на лад. А как живу я? Замужем? Дети? Как же так? Значит, я предпочитаю свободу и независимость? Везет же. А теперь устроим так, чтобы я слегка привела себя в порядок, и затем пообедаем. Ему нужно встретиться кое с кем из друзей, и я вполне могу составить ему компанию, если, конечно, не хочу сперва обсохнуть и почистить перышки. Вообще-то время у него на вес золота – магазин и прочее. Но если я наберусь терпения, после всех дел нам удастся немного поболтать.
– Ну что, идет? – решил он наконец поинтересоваться моим мнением.
Я улыбнулась, позабыв о том, что весь мой макияж растекся от дождя, и вслед за ним вышла из такси; в лицо бил ветер с дождем, я еле поспевала за Полледро, крепко державшим меня под локоть. Распахнув дверь, он, не выпуская моей руки, подтолкнул меня вперед, словно заложника. Мы вошли в холл гостиницы: неряшливость с претензией на роскошь, вульгарная пышность с налетом запущенности, повсюду пыль. Несмотря на добротную деревянную мебель и алый бархат, место показалось мне убогим: слишком тусклый для угрюмого дождливого дня свет, несмолкающий гул разговоров на диалекте; оставшиеся после посетителей и не убранные со столов тарелки громоздились вперемежку с блюдами, только что принесенными с кухни, которая находилась слева от меня; официанты беспрерывно обменивались грубыми репликами; в воздухе стоял плотный и тяжелый запах еды.
– Моффа здесь? – спросил кого-то Полледро на диалекте, подойдя к стойке администратора. Тот человек лишь сдержанно кивнул, что должно было означать: а как же иначе, он уже давно дожидается. Полледро отпустил мою руку и быстрым шагом направился к ресторану, где шел какой-то банкет. Администратор с отвращением окинул меня глазами. Перехватив его взгляд, я посмотрелась в большое зеркало в позолоченной раме. Легкое платье, промокшее насквозь, приклеилось к телу. Теперь я казалась еще худее и жилистее, чем на самом деле. Волосы прилипли к голове, словно их не было вовсе, а кто-то просто взял и плеснул мне на череп краской. Косметика на лице растеклась так, что возникало впечатление серьезной кожной болезни: под глазами серые подтеки от туши, воспаленные пятна размазанных румян на скулах и щеках. В повисшей как плеть руке я держала пакет с вещами из маминого чемодана.
Полледро вернулся мрачнее тучи. Судя по всему, он опоздал на назначенную встречу по вине отца и, наверное, по моей вине тоже.
– Как же мне теперь поговорить с ним? – спросил он у администратора.
– Ты пока присаживайся. Поешь, а как закончишь обедать, поговорите.
– А может, найдешь мне место за его столом?
– Ну и болван же ты, – ответил тот. И с иронией в голосе растолковал Полледро – словно вынужден был объяснять совершенно очевидные вещи человеку недалекому, – что за столом Моффо собрались профессора, мэр, советник по культуре, причем все с женами. Посадить в этот круг Полледро невозможно.
Я посмотрела на своего друга детства: он тоже вымок до нитки и выглядел жалко. Я поймала на себе его смущенный взгляд. Полледро был взволнован, на его лице то проявлялись, то исчезали черты мальчика, которого я когда-то знала. Воспоминания оказались болезненны, и мне стало не по себе. Я отошла в сторону, ближе к ресторану, чтобы они могли выяснять отношения, не отвлекаясь на мое присутствие.
Я встала напротив ресторанного зала, прислонясь спиной к стеклянной стене, так, чтобы сновавшие туда и обратно официанты меня не задевали. Гомон, стук тарелок и приборов казались невыносимо громкими. Шел банкет в честь открытия или, наоборот, закрытия то ли какого-то конгресса, то ли конференции. Собралось по меньшей мере две сотни человек. Бросалась в глаза разница в поведении гостей. Одни держались скованно и чинно, были сосредоточены, серьезны и, хотя иногда и шутили, в основном молчали и выглядели торжественно и элегантно. Другие вели себя раскованно, ели с аппетитом, оживленно беседовали, и весь их облик явно указывал на то, что они не считают денег и готовы сорить ими. Присутствие женщин смягчало контраст между двумя этими группами мужчин. Гостьи были самые разные. Худые ловко скрывали фигуру изысканной одеждой, ели умеренно и учтиво улыбались. Но тут же были толстушки, от чьих пышных тел едва не трещали по швам наряды, стоившие баснословных денег, однако при этом безвкусные и вычурные, броской расцветки; блеск золотых украшений и драгоценностей слепил глаза; некоторые женщины сидели насупившись и не произносили ни слова, другие болтали без умолку и хохотали.
Мне, стоявшей в холле, сложно было понять, что собрало столь разных людей вместе – в чем заключались их общие интересы и взаимная выгода и в силу какого стечения обстоятельств они оказались за одним столом. Впрочем, мне было совсем неинтересно знать это. Неожиданно я поймала себя на мысли, что зал этого ресторана был похож на одно из тех мест, куда, как я воображала в детстве, отправлялась мама, едва переступив порог дома. Если бы прямо сейчас Амалия вошла сюда в своем синем костюме сорокалетней давности, в шарфе с искусной отделкой и в шляпке с вуалью, под руку с Казертой в его пиджаке из верблюжьей шерсти, она бы совершенно точно села, эффектно закинув ногу на ногу, и принялась игриво стрелять глазами направо и налево. В моем воображении это торжество еды и смеха напоминало те радости, к каким спешила Амалия, когда уходила из дома, не взяв меня с собой, – а я была уверена, что она уже никогда не вернется. Я представляла себе, как сверкают на ней украшения из золота и серебра, как она ест, не в силах остановиться. Я словно видела, как она, выйдя из дома, вышагивает по улице, высунув длинный красный язык. И я заливалась слезами в кладовке, которая была за стеной спальни.