Теперь я видела Амалию совершенно четко: молодая и роскошная, она стояла в вестибюле станции, которая, подобно ей самой, была проглочена временем. Я постояла немного, чтобы Амалия успела рассмотреть силуэты – скорее всего, это элегантная пара с овчаркой на поводке. Да, точно. Двухметровые фигуры, сделанные из дерева и картона, были плоскими, не толще сантиметра, и стояли на подпорках. Быстро и не раздумывая я раскрасила их и выбрала им одежду. Мужчина оказался в зауженных клетчатых брюках, шерстяном пиджаке и удачно сидевшей на нем фетровой шляпе; в руке он держал перчатки. Его спутницу я одела в темный костюм, а на плечи ей накинула длинный шарф – поверх синей ткани шло тонкое переплетение разноцветных нитей; на голове у женщины была шляпка с перьями, лицо скрывала густая вуаль. Овчарка, насторожившись, сидела у ноги хозяина. Все трое казались уверенными в себе и довольными жизнью, красуясь в вестибюле, который теперь был бесцветным и пыльным, разделенным надвое черной сеткой, обозначавшей зону ремонта. В нескольких шагах от фигур лежали широкие полосы света, который падал сверху между ступенек и насыщал яркостью зеленые (или красные?) вагоны фуникулера, когда тот медленно выползал из тоннеля, прорытого в холме.
Я стала спускаться по лестнице к выходу. То, что случилось потом, произошло внезапно и в считанные мгновенья, которые, однако, немыслимо растянулись. Полледро крепко и больно схватил меня за руку чуть выше запястья. Еще прежде, чем я успела обернуться, я поняла, что это именно он. Услышала, как он крикнул мне остановиться. Но я продолжала идти. Он сказал, что мы с ним давно знакомы, он сын Николы Полледро. И, решив, что этих сведений недостаточно, прибавил: “Сын Казерты”.
Я остановилась. Амалия, по-прежнему стоявшая возле деревянных силуэтов, тоже замерла, приоткрыв рот – на безупречных зубах едва заметный след губной помады, – не зная, то ли усмехнуться этой реплике, то ли изумленно вскрикнуть. Элегантная пара из дерева и картона слева от нее, под ступеньками, осталась невозмутимой и уверенной в своей неотразимости. Я чувствовала, что стою рядом с Амалией, хотя и не могла разглядеть себя под лестницей; мне пришло в голову, что эти плоские мужчина и женщина, возможно, были хозяевами фуникулера. И явились откуда-то издалека – настолько они казались здесь чужими и чуждыми всей окружающей обстановке, так сильно выделялись на общем фоне своей статностью, изысканностью, исключительной грацией; они словно принадлежали к другой нации. Вполне возможно, что сорок лет тому назад, глядя на них, мы с Амалией мечтали о не похожей на нашу реальности и видели в этих силуэтах зримое доказательство того, что существует иная жизнь, прекрасный нездешний мир, куда можно сбежать, стоит только пожелать. Подобные мысли наверняка посещали маму, и она задумывалась о том, как укрыться вместе со мной от тягостной жизни. Правда, потом я засомневалась в своей догадке и решила, что, вероятно, мама стояла возле фигур лишь ради того, чтобы внимательнее рассмотреть костюм на женщине и перенять ее осанку. И попробовать дома сшить нечто подобное. А может, она хотела сама научиться одеваться таким образом и носить красивые вещи непринужденно и с достоинством, выглядеть уверенно и статно – по крайней мере, пока ждет фуникулера. Спустя столько десятков лет я с болью поняла, что здесь, на этой станции, мне не удается проникнуть в мамины мысли и предвидеть их ход, слившись с ее сознанием настолько, чтобы думать изнутри нее, в такт ее дыханию. Я лишь слышала, как ее голос говорил мне: делай так, делай этак. Но я не могла перенестись в то пространство, откуда исходил голос, и вжиться в сознание Амалии, решавшей, какие слова следует произнести вслух, а какие оставить непроизнесенными, предназначив их для внутреннего слуха. И от этого мне стало грустно.
Полледро, окликнувший меня, будто бы заставил боль утихнуть. Вестибюль сорокалетней давности теперь виделся размыто. Силуэты рассыпались в цветную пыль и исчезли. По прошествии стольких лет никто уже не носит такой одежды, как у картонной пары, а жесты и осанка у людей изменились. Фигуры мужчины и его спутницы растворились, собака тоже исчезла – словно после напрасного долгого ожидания они решили вернуться обратно в тот неведомый мир, откуда возникли. И было трудно задержать Амалию у голой стены. Вдобавок, пока Полледро произносил свои несколько фраз, я вдруг поняла, что ошиблась, одев картонную женщину в темный костюм и накинув ей на плечи синий шарф, ведь эти вещи принадлежали вовсе не ей, а маме. Именно так одевалась Амалия во времена моего детства – будто собиралась на желанную встречу. И сейчас, приоткрыв рот (на безупречных зубах – следы губной помады), она стояла и смотрела не на силуэты, а на него – на выдуманного мной мужчину в пиджаке из верблюжьей шерсти. Он что-то говорил ей, она отвечала, потом он снова принимался говорить, но я не различала их слов.
Полледро перешел на мягкий, доверительный тон, чтобы я наконец прислушалась. Словно зачарованная, я смотрела на него, но никак не могла сосредоточиться на его речи. Лицо Полледро было точь-в-точь как у его отца в молодости, разве что не такое худощавое; сам того не сознавая, он рассказывал именно то, что я хотела знать, – как Казерта встречался с мамой в облупленном вестибюле станции “Кьяйя”. Я встряхнула головой, и Полледро, судя по всему, подумал, будто я не верю ему. Хотя на самом деле я не верила самой себе. А он все твердил: “Да это же я, Антонио, сын Казерты”. Я поймала себя на том, что в моей памяти отпечатались вовсе не силуэты из картона и дерева, а лишь впечатление от них – ощущение далеких стран и несбывшихся грез. Силуэты высвечивались в моей памяти, сияя, как начищенные до блеска ботинки, но мне не удавалось различить деталей. Вполне вероятно, что это были силуэты двоих мужчин или двух женщин, а собаку я вообще выдумала; они могли стоять на лужайке или на мостовой; я напрочь забыла, что именно они рекламировали. И эту прореху в памяти мне никак не залатать. Подробности, которые я извлекла на поверхность, – теперь я была в этом уверена – не имели отношения к реальности, а были лишь случайным сочетанием деталей одежды и жестов. Отчетливо разглядеть удавалось только красивое смуглое лицо молодого черноволосого мужчины, возникшее в результате наложения друг на друга черт Антонио Полледро и его отца. Казерта нежно разговаривал с Амалией, держа за руку сына, моего ровесника. А мама держала за руку меня, наверняка позабыв о том, что моя ладонь – в ее ладони. Я помнила рот Казерты, его губы, которые двигались так быстро, и красный язык – здесь, на станции, этот язык не мог дотянуться до Амалии, как уже случалось в прошлом. Я осознала, что надела на картонного мужчину брюки, которые на самом деле носил Казерта, а на его спутницу – мамин костюм. Что касается шляпки с перьями, то она всплыла в моей памяти из совсем уж давних времен, мама была в ней на свадьбе каких-то родственников. Откуда взялся синий шарф, я не знала, однако помнила, что Амалия на протяжении многих лет накидывала его на плечи. А темный костюм она сшила сама, потом не раз перешивала его и перелицовывала, и как раз в нем села в поезд, отправляясь в Рим на мой день рождения. Сколько же вещей вот так странствует сквозь годы, покинув своих хозяев и оборвав с ними связь, расставшись с их телом и голосом! Мама владела искусством делать вещи вечными, выводить их за пределы времени.
Наконец я сказала Полледро, удивив его доброжелательностью, на которую он не рассчитывал, видя, что я молчу и не реагирую на его слова:
– Ну конечно же, я помню тебя. Ты тот самый Антонио. Как это я сразу не сообразила? И глаза у тебя все те же – такие, как в детстве.
Я улыбнулась, желая показать, что не питаю к нему вражды, а также чтобы понять, дружелюбно ли настроен ко мне он. И этот человек из магазина Восси уже готов был поцеловать меня в щеку и даже сделал движение навстречу, но потом передумал, словно что-то во мне отталкивало его.
– В чем дело? – спросила я, когда напряжение, возникшее в первые моменты нашей встречи, рассеялось; теперь в его взгляде проскальзывала легкая ирония. – Неужели тебе не нравится мое платье?