А Тайка с ума сходила от любви. Она даже стянула киномехаников паспорт, лежавший на бабушкином комоде, и, уйдя на сеновал, по линейке простым карандашом провела клеточки и на лист бумаги, где тоже были клетки, перерисовала с паспортной фотографии портрет Геши Боброва. Получился киномеханик ещё красивее, чем был на самом деле. Теперь хранила Тайка этот кусок бумаги в папке, завернув в прозрачный пергамент и иногда тайком любовалась.
А Инесса, видно, вовсе отказала Геше, потому что случилось вовсе невероятное для Несваричей происшествие. Решил киномеханик застрелиться. Выпросил ружьё будто на охоту сходить, а сам направил ствол в грудь и выстрелил, да как-то не так, как замышлял, потому что заряд попал не в сердце, а в ключицу и перебил её. Увезли Боброва в Субботихинскую больницу. Тайка ездила к нему, сказала, что бабушка послала ему сметану и лепёшки, хотя бабушка и думать не думала лепёшки посылать. Гешу она называла непутёвым.
– Разве можно из-за девки стреляться? Вон их сколько. Если каждый зачнёт в себя пулять, дак мужиков вовсе не останется. Баб-то да девок на земле завсегда больше.
А Тайка побежала в больницу, заскочила на вырубку, набрала крупнущей спелой-преспелой земляники банку, а ещё букетик ягодный сделала. Красивый-красивый.
Геша стоял на крыльце в обстиранной пижаме, когда подошла Тайка. У него одно плечо было прежнее, крепкое, а второе обвяло, опустилось – никакого плеча. Лицо было кручинное, и он, наверное, не говорил уже, что вышел ростом и лицом, спасибо матери с отцом.
Он взял свёрток с лепёшками и сметаной, понюхал букетик земляники, велел бабушке кланяться, а ей ничего не сказал. Кто она, чтоб ей говорить какие-то слова?
Бухгалтерша Инесса, видать, сильно перепугалась, что из-за неё киномеханик придумал стреляться, и согласилась выйти за него замуж. Правда, свадьбы никакой не было. Они просто расписались и жили уже не у них в Несваричах, а в Казацком Мысу. Как-то уныло жили. Тайке оставалось только вздыхать да смотреть на тайный портрет Геши, завёрнутый в пергамент.
С той поры, когда училась Тайка в Субботихинской средней школе, сохранилась серенькая выцветшая фотография. Стоят и сидят они, деревенские подружки-обтрёпы. Вон Дашка, Людка, Лариска, Верка Кайсина и она, Тайка – хуже всех, она пришибленная какая-то. А Людка Сысоева вылупила «вострые» озорные глаза.
Людка была у них самая выдумная. Вроде, неказистая на вид: щёки в веснушках, волосёнки жидкие, глаза не ясно какие – серые с прозеленью. Но вот глаза-то у неё вдруг освещались каким-то сполохом, и она вдруг начинала нашёптывать:
– Девки, чо я придумала-то, – и опускала ресницы.
– Ну чего? – кривилась Верка Кайсина.
– А вот чего. Сменим имена. Теперь ты, Дашка, – ткнув пальцем в грудь Дашку Молокову, говорила она, – будешь не Дашка, а Дора.
У Дашки в лице недоумение: зачем?
– Дора – это красиво. Так графинь раньше называли, – отвечала Людка.
У Дашки в глазах появлялся интерес: Дора. Пожалуй, красиво.
– А ты, Ларис, – не успокаивалась Людка, – станешь теперь называться Лора. Красиво ведь?
У Лариски тоже вспыхивал в глазах интерес.
– А твоё-то имя как будет? – с подозрением спрашивала Верка Кайсина, ожидая от Людки какого-нибудь подвоха.
– Моё, моё, – закатив глаза, перебирала в уме Людка подходящие для себя имена и вдруг объявила: – А моё только рядом с мужским именем Руслан. Руслан и Людмила. Это Пушкин ещё для меня придумал.
Ничего себе, вывернулась Людка. И вправду ведь, у неё своё красивое имя.
Тайке становилось не по себе от того, что к её имени ничего толкового не добавишь. Тайка и Тайка, а вырастет, будет Таисьей. А если с отчеством, то вовсе неказисто, как у продавщицы – Таисьи Филимоновны. У неё, правда, отчество красивое – Павловна, но имя-то простецкое, деревенское.
У Людки вновь вспыхивали в глазах выдумные зарницы.
– А тебе, Вер, – говорила она Верке Кайсиной, годится имя Вернисаж.
– А такого и нет, – с обидой фыркала Верка. – Вернисаж – это выставка какая-то. Что я, выставка?
– Тогда Виринея, – не сдавалась Людка, одержимая желанием напридумывать для всех подружек новые имена.
Сидели они на клубном крыльце, лузгали семечки Дора, Лора, Виринея и были довольны, что всё теперь у них в жизни необычное, новое.
– Девки, а Тайка-то у нас Тайкой и осталась, – вдруг вспомнила Верка, любившая, чтоб у всех всё было по справедливости .
– А у Тайки, а у Тайки, – морщила лоб Людка. – Она у нас скрытная, болтать о себе не любит. Знаете, как звать станем? Тайна!
– У-у, Тайна – это здорово, – одобрила Дашка-Дора.
Тайке было не по себе от нового своего имени Тайна, но и приманчиво. Тайна. Что-то скрытое, никому не известное появится в её имени, а, может, и в жизни.
Так и звали они друг дружку меж собой: Дора, Лора, Виринея и Тайна.
Правда, мальчишки не признавали перелицовку имён. Лёнька Фоминых зловредничал и во всё горло орал в школьном коридоре:
– Дора, Лора – помидора, мы в лесу поймали вора. Чем же вора наказать? Надо кукиш показать, – и загибал три кукиша. Наверное, мог и четвёртый загнуть, однако для Виринеи и Тайны у него уже дразнилок не было. Они гонялись за ним и били ладошками по спине.
Наверное, завидовал он девчонкам. С его именем ничего не придумаешь да и опасно. Он ведь был по отчеству Ильич. А Леонид Ильич Брежнев – главный в стране. Насчёт него шутить нельзя. Конечно, можно строчку из песни затянуть про Ленина:
– Наш дорогой Ильич, – но это ответственная песня. Они ведь в комсомол собираются вступать. Тут всё должно быть без сучка, без задоринки.
Конечно же, знали подружки гадальное присловье: любит – не любит, плюнет – поцелует, к сердцу прижмёт – к чёрту пошлёт. Хотелось узнать, ой, как хотелось узнать, кто к сердцу-то прижмёт. Таскали охапками ромашку-поповник и бормотали, обрывая лепестки. Тут пока для всех было тайной, кто же в конце концов «любит – поцелует».
Когда коров пасли, на колхозной картошке работали, сколько угодно можно было свои новые имена называть:
– Дора, подайте ведро, – кричала Виринея.
– Лора, ваша пеструха в овёс полезла, – и Лариска, забыв, что она Лора благородная, орала на пеструху.
– Куда, шалава, бежишь. Я тебя, холеру, вицей как огрею.
А вот у Таи, прозванной Тайной, много скрытных огорчений и слёз осталось неведомых для подружек. К чему своими огорчениями развлекать людей?
Видно, безмятежная жизнь не может бесконечно продолжаться. Во всяком случае она у Таи кончилась, когда заболела мама. Не удалось Валентине Степановне в новом доме удобной жизнью насладиться. Хотя дом у отца получился высокий, светлый, с крыльцом и просторной оградой. Пахло свежим деревом и смолой, но и эти запахи уже не радовали мать. Отец обещал покрасить дом в весёлый бирюзовый цвет. Но мать только печально кивала головой. Лицо у неё было бледное-бледное. И страдающий взгляд нагонял тоску. Тайка не могла справиться со слезами и убегала в клеть, чтоб сунуться лицом в подушку. Еле добравшись с фермы до дому, мама говорила усталым голосом Тайке:
– Уведи ребят-то к бабушке, а я полежу.
Боялась криками от боли напугать ребятню.
Матери советовали медики не ходить на ферму, бросить работу, но она считала, что на людях ей легче переносить боль, и работала. А из дому турила ребят, потому что от дикой боли не могла сдержать крики и стоны. Тайка слышала эти рыдания, когда забегала домой, и ей становилось страшно за мать, за себя, за ребят. Как они без неё?
Пока не появился у деда Степана телевизор, по вечерам зазывал он Валину ребятню на полати посумерничать.
Бабушка Анюта, умещаясь поудобней на лежанке, с осуждением говорила:
– Сейчас-то девки роются: эта обувка не ладна, другая не модна, третья стара, а мы-то в девках ведь вовсё не рылися. Лаптёшки обуёшь и айда на вечёрку. До избы, где пляшут, добежишь, лапти упрячёшь и только тогда туфли-то обуваешь. Берегли и ценили обувку-то. Отпляшем – опять лапти на ноги, а туфли за пазуху и домой. Ой, было пережито-о, – тянула бабушка Анюта. Этих рассказов про старинное житьё было у неё много.