Литмир - Электронная Библиотека
A
A

И что тут ещё: от чужих, посторонних людей не слышал я никогда дурного слова об отце, только хорошее – был он прямым и честным человеком.

Глава вторая

В ночь на Покров, прямо как по Божьему промыслу, выпал первый снег, стерню заботливо покрыл и пробрасывал ещё реденько до самого полудня. А потом внезапно северный ветер сменился на западный, потеплело, и такой дождь зарядил, что к сумеркам снег оставался только в глухих ельниках и пихтачах, куда его набило ветром, да кое-где по глубоким колеям давно заброшенных леспромхозовских дорог, где спасал его рослый и густой метлюк. И сейчас: ветер иссяк, а низкие, драные в лохмотья тучи будто сами по себе, вспарывая свои отвислые животы об островерхие лиственницы и с горем пополам переваливаясь через лысые маковки сопок, как солдаты разбитого и изрядно потрёпанного войска, понуро бредут на восток. Ни края им, угрюмым, ни конца. Глаза на них бы не глядели, тоска заест такая же, как небо, беспросветная.

Траву прибило, она обмякла, не шуршит, как в добрые, погожие дни минувшего бабьего лета: ширк, ширк, – под ногами лишь едва постанывает, значит, жива ещё, но уже еле-еле. С ветвей беспрерывно стекает вода, шлёпает гулко по умершим листьям долговязых пучек и в бисер дробится на жёстких лапах засыпающего папоротника. Места сухого не отыщешь, разве что под колодиной или в уютном, ухоженном дупле совы или белки да в берлоге, где хозяином неленивый медведь, но и та, вероятно, уже протекла – не под шифером. Нет-нет и ухнет то где-то далеко, то поблизости, падая, подгнившая и отяжелевшая от впитанной в себя сырости лесина: у-у-у-у-у-у-у-уо-ох-х! – ухнет и напугает до смерти, кто окажется рядом. Зайца, например, или лису. Так что и здесь, на земле, не сабантуй, не бог весть какое веселье. Обычно разнузданные и игривые с утра вороны забились в кедрачи и о себе напоминают только тем, что брякают изредка клювом по сучьям, чтобы стряхнуть с клюва капли, и будто заботы им до того, что делается за пределами кедрача, нет, но не тут-то было – ушлая ворона птица: вроде и дремлет, сидя на суку, а о том, что в земле, под корнями, той минутой происходит, ведает. Суетливые мыши, озадаченные в эту пору сбором припасов на зиму, и те в норы попрятались, носу из них не кажут – сов голодом морят. Схоронились по укромным тайничкам мелкие пичуги, голоса не подают. И только дрыгуче-дергучим кукшам, этим таёжным сплетницам, будто нипочём смурь и слякоть. Распушив веерами рыжие хвосты, они порхают от дерева к дереву и галдят, встречая и провожая, а может быть, и просмеивая до нитки промокшего человека. Да зоркий коршун, невзирая на непогодь, уже битый день досиживает почти бездвижно, ни на мгновение не покидая вершины скрипучей сухостоины, откуда и теперь надменно, но внимательно следит за охотником, ну да здесь так: это долг его – местного князя – всё видеть, слышать и знать всё, что во владениях его творится.

И об одном ещё: коснись неосторожно молодого, зыбкого деревца – и тебя тут же окатит с ног до головы как из ушата.

Убив матку и тогуша, наскоро разделав туши, он наполнил мясом рюкзак, оставшееся завалил пихтовыми лапами от поджидавщих его ухода ворон и на тот случай, если появится вдруг вертолёт, а теперь, чтобы успеть до темноты, торопился к дому. Бродни раскисли и пропускали влагу Портянки в них – хоть отжимай, но ноги, благодаря быстрой ходьбе да под тяжёлой ношей, не стыли, и чавканье в броднях, после того как он скрал и застрелил осторожных зверей, его не раздражало. «Сяв – чав, чав – сяв», – монотонно переговаривались между собой на войлочных стельках пятки и пальцы ног его, а он, остерегая глаза от хлёстких прутьев, шёл и думал: «Удачно, чуть ли не к самой пасеке собаки выгнали, почти к избушке. Слава богу, – подумал он, – то в прошлый раз пришлось и попыхтеть». И так ещё: «Придумать надо что-то с обувью». А в прошлый раз и в самом деле почти от самой Ялани трёхлетнего быка, разделав, вынес, три ходки километров по пятьдесят, наверное, не меньше, сделал, а после на ноги неделю приступить не мог. «Пропади пропадом она, такая охота, – подумал он. – Легче скотину… вырастил, тебе и мясо». Возбуждение от азарта погони и убийства, уступая место апатии, улеглось, и в голове стали появляться невесёлые мысли. «Не засекли бы, – подумал он. – Греха не оберёшься, – себя раздвоил, собеседника ли представил и вроде уж ему, собеседнику: – Будь она, эта лицензия, неладна! Им только всё дозволено. Тоже мне, бояре отыскались… Ходи к ним, кланяйся да клянчи. И не ходили, и ходить не будем. Как-нибудь перебьёмся и без них. Детей вместе не крестить – и то ладно, за одним столом не сидеть, из одной миски не есть, а смерти и им, паразитам, не избежать. На бессмертие, слава богу, лицензии ещё пока не выдают». – «Ну, что верно, так уж верно», – в ответ ему так вымышленный собеседник будто.

Юзом, цепляясь за кусты ольшаника и придерживаясь за стволы сосен, спустился с сопки, ужимая голову в воротник мокрого свитера, продрался сквозь заросли тальника и вышел на песчаный, пологий берег Тыи, туда, к единственному, между двумя длинными плесами, броду. Снял с пояса патронташ, скинул с плеча и перехватил в руку ружьё. Подминая окоченевшую, хрумкую осоку, ступил в рокочущую шиверу и, ощущая подошвами подвижный донный камешник, побрёл. Медленно и не поперёк течения, а наискось, сверху вниз, чтобы ледяная, колючая волна не стегала в подбородок. После того как миновал быстрину, он ещё долго тащился вдоль крутого, высоко глинистого яра, преодолеть который при такой обуви и в такую склизь и думать было нечего. Достигнув излучины, где яр и река, словно поссорившись, резко разбегались – она на север, он на юг, – по старице, не поднимаясь на буро-бордовый от спелой брусники и палой хвои увал, направился охотник к озеру, где летом и весной ловил в мордушки гольянов и ставил на ондатр капканы: от озера к пасеке вела натоптанная им тропинка, еле заметная, зато прямая. Слева над старицей нависал бывший, забытый уже, наверное, Тыей и в зимнюю дрёму подо льдом и снегом едва ли ей снящийся берег, справа – стеной надвигалась чёрная, хмурая таёжка, отчего в старице, затянутой ольхой, смородиной и вымахавшим выше головы чапыжником, сумерки, казалось, уже наступили.

Он запинался об кочки, падал, обдирая запястья о кусты белоголовника, шиповника и крепкие корни болотной травы, вставал, ругаясь, поправлял на спине тяжёлый рюкзак, перекидывал с плеча на плечо ружьё и шёл дальше. И снова падал. По заболоченной старице и в добрый день и налегке не очень разбежишься. И снова ругался. Но уже не зло и не отчаянно, кляня не кочки, а себя за то, что поленился взобраться на яр, а там, на яру, мол, чистый бор, идти по которому в любую погоду одно удовольствие. «Вот черт… да что уж», – подумал, стиснув зубы, и ещё подумал: «Ну, ладно». И пошёл теперь осторожнее, раздвигая руками чапыжник, вглядываясь под ноги и с удовлетворением отмечая, что сумел подавить раздражение, обуздать вспыльчивость и что хоть в этом не похож на отца. И хмыкнул он, его, отца, представив. Споткнувшись, отец непременно попинал бы кочку, попрыгал по ней, падая и с каждым разом всё больше стервенея, смял, разнёс её, только на этом, пожалуй, и успокоился бы… до следующего, разумеется, кувырка. Это уж точно. И то несомненно, что долгим бы оказался путь отца по этой старице, вышел бы отец, вышел с боем, но дорого обошёлся бы болоту этот прорыв, многих кочек бы оно не досчиталось после. И тут же на память пришло другое, то, что всегда всплывает, стоит лишь мелькнуть, замаячить в воображении облику отца.

Остановились тогда в Каменске на постой солдаты, приехавшие из Елисейска на трёх тягачах. Много военных ютилось в тот год в тайге вокруг села, а после дела с Пеньковским всех их будто корова языком слизала – так просто и тесно два этих события связывали воедино сельские провидцы. Общежитие было переполнено командированными и ремесленниками, иного постоялого двора в Каменске на ту пору не имелось, и поселили служивых в пустующем по случаю осенних каникул интернате, куда подогнали они и свои тягачи. А ночью повышибал кто-то у тягачей в фарах стёкла. Грех пал, естественно, на мальчишек, крутившихся вечером возле солдат. Затеялись разборки, но виновных не нашли. Пока разбирались, между сельчанами и вояками, крепко посидевшими в чайной, лихая бойня учинилась, по причине которой в каменской больнице за одну ночную смену исчерпались и без того скудные запасы бинта и ваты, палаты переполнились ранеными, врачи и медсёстры ошалели – врасплох застигла их «военная» обстановка. А собакам вдруг подвернулась нечаянная забава – грызть и лизать розовый снег, пластаясь насмерть из-за лакомых, обильно окрашенных кровью участков. Кто высадил у тягачей фары, так и не дознались. Но он, Николай, подозревал в этом преступлении сына инженера МТС, Витю Кругленького, своего одноклассника, переходившего из класса в класс благодаря папаше, мамаше-учительнице и боксу, в занятиях которым тогда, надо сказать, он преуспел, пакостного и трусоватого паренька, пребывающего ныне в райкоме на какой-то должности, не то по спорту, не то по идеологии. А тогда: месяц канул, солдат уже осудили и отправили в дисбат встречать Новый год, а в классе на доске появилась однажды такая вот надпись: «Фары у солдат раскокали сынки милицанера Несмелова!» – автор был пойман с поличными, и после уроков, в спортзале, они – Коля Несмелов и Витя Кругленький, завлечённый в спортзал хитростью, – подрались. После болезни из-за отцовских побоев Колю ветром ещё шатало, противник с ходу его накаутировал, и секундантам пришлось прекратить поединок, но дело прошлое.

12
{"b":"712150","o":1}