– Кто? – говорит он и осознаёт через какой-то будто временной провал, что не слышно его, потому что шёпотом, одними губами.
А она поняла, но немая будто.
Выдохнул он, выпихнул ком из горла, шумно сглотнул и говорит:
– Кто? Кругленький? – и снова шёпотом.
А она тянет, как лосиха недобитая, шею и говорит глазами: «Коля».
– Кто? – говорит он и не слышит себя. – Кругленький?
Кивает она головой. И он спрашивает:
– А шофёр?
А она мотает головой.
– А шофёр? – говорит он.
И она на дверь рукой указывает, той рукой, что на колене у неё лежала.
– Вышел, – говорит он и ещё раз зачем-то повторяет: – Вышел, – и оторвал ноги от пола, тяжело далось, будто на самом деле свинец в них, направился к тумбочке. Открыл её и стал, нагнувшись, в провианте рыться. Не торопится. Не суетятся пальцы, словно дело творят любимое. А потом расстегнул патронташ и вынул из него все дробовые патроны, бросил их тут же, на пол, а вместо них пулевые вставил, не фабричные жаканы, а самодельные, круглые. Смотрит на лампу. «Не падает», – думает. Пошёл к двери. Вышел в сенцы. С крыльца спустился. Собак подманил и стал их на цепь сажать, чтобы следом не увязались. Те подняли уши, на дверь косятся. И он слышит, как скребётся она, Надя, дверь, видно, открыть не может. А он глотает, глотает что-то, но проглотить ему не удаётся – бывает так. С собаками управился и пошёл вдоль дома. И уж с горы стал спускаться – и слышит:
– Коля! Ко-о-о-оля-я-а-а! Не нада-а-а! Бога ради! – и больно в уши, и он их в плечи, жмёт, давит, но не спастись. А как спастись? – и побежал. Здесь не проедут, думает, – вода прибыла, и в яр не сунутся, а двинутся к мосту – одна дорога… крюк километров в десять будет да по такой грязи, и всё равно: бегом, бегом, быстрее себя, чтобы впереди лишь руки и ружьё. И душа. И тьма, уж тьма на всём, всё съела, пятна не оставила светлого. Лес с небом слился – одной жизнью живут: вечером. А он только так – на ощупь. Дорога слепая мечется – как будто от кого-то – влево, вправо, вверх, вниз и вовсе прочь куда-то – в никуда. Но вот она. Не теряйся. Мелкий тут брод, да дорога не для машин… конная. Валёжник на ней – давно никто не ездил, не распиливал. И только брызги, наверное, как без них? Не различить в темноте, не ощутить в горячке. Кто-то же говорил недавно: светает медленно, дескать, темнеет быстро… ах да, ну да, ну кто ж ещё… Тут он и на мотоцикле всегда, всегда… и с ней, с Надей… Нет, нет, брод, брод, брод, нет… Тут близко, тут вот – другой нет… И пальцами по ней, по дороге… Нет обратного следа, нет… И хорошо, и слава богу… Только Бог тут, наверное, ни при чём… Тут что-то другое, ну а иначе не могу… Вот здесь, за деревом. И что так трясёт, как голого… Так долго. И голову… Нет, нет. А вдруг… И снова пальцами по дороге, и в стороне… Нет, нет, след только один – туда, утренний. Но только где бы ни засели и не ушли куда-нибудь ночевать… Идти навстречу… И сколько времени… полчаса… час… два? Да ну, ты что – минуты не прошло… прошло… минут десять-двадцать… час?.. Тише. Прижмись к дереву… грудью, коленями, зубами… прильни душой… да и душа ли?.. Лязг на всю тайгу… Семейство адронов, обладающих квантовым числом очарование… Сублимация… Что это такое?.. И свет… И слава богу… Да нет, нет, Бог здесь ни при чём… А если отсырели!.. И разомкнул ружьё. Вынул из стволов патроны, отшвырнул их в сторону. Не лезут. Ты только не спеши, спешка ведь… смешное дело… вот… И взвёл курки… А то подумал уж, другой калибр, в спешке… Рядом уже. И вышел под бой фар. С дороги было прочь машина кинулась испуганно, но не вырваться ей из колеи, прёт юзом, боком к нему развернувшись. И фары взглядом бессмысленным от отчаяния туда, в распадок, то в распадке шарят меж деревьев, то по небу заскребут. А там, в кабине, свет тусклый, как в парной. И там же ещё: он, одноклассник бывший… безнаказанный… И в кровь десна… пресная… ну как обычно… Или дождь?.. Видишь ли Ты, Господи?.. Сублимация… Трисекция угла… Что это?.. Что за бессмыслица?.. Ну и привяжется же… а!.. слово какое-то такое… липкое… и капли с ресниц – помешают… и дышать перестань… и Имя не упоминай… и…
И вскинул Николай ружьё…
Глава третья
Я ложусь спать, но уснуть не могу: не дают люди моего рассказа – они громко разговаривают, гулко топают по черепу моей головы. Их имена разбегаются на буквы, а буквы принимают расположение клавишей на моей машинке или… каких-то созвездий.
Всю ночь напролёт я пил китайский чай, который Ося мне прислал из Сибири, а под утро всё же уснул и увидел сибирско-китайский сон.
Иду я по берегу большой, незнакомой реки с пологими берегами и с водой непривычного цвета. Странной конструкции мостки, странной формы лодочки, у нас таких нет. Каменские, но уже покойные, женщины в конусообразных соломенных шляпах полощут бельё.
– Что это за река? – спрашиваю я.
– Как что, – отвечают они. – Янцза.
Знакомлюсь с человеком и тут же забываю его имя, как бы просто и привычно оно ни звучало. Ситуации бывают неловкие. Всегда помню про эту шалость моей памяти, пытаюсь её контролировать, но каждый раз происходит одно и то же: память открывает крышку в своё подполье – и прозвучавшее только что имя туда проваливается. Может, это не управляемо, может, и пытаться контролировать не надо?
«Самое великое изобретение человека не колесо, – сказал Аношкин. Или Илья. – На колесе далеко не уедешь. Верх человеческого изобретательства – по последствиям, разумеется, – стена. Не колесо, не круг гончарный… стена так изменила психику человеческую, нравственность и мораль, которой до появления стены, наверное, в помине не было». И в самом деле: стена есть – и ехать никуда не надо; нет нужды и в колесе. Что там, за перегородками, с двух сторон, в каких-то десяти-пятнадцати сантиметрах от меня, порою ни творится. Ну и так далее…
Бросал курить. Условились с привычкой: свои не покупать, на улице у прохожих не стрелять, курить только в том случае, когда заявится курящий гость. Странный же после этого выработался у меня рефлекс на гостей.
* * *
Другой сон:
Тьма. Запах пота и крови. Веки в глазницах. Шорох соломы. Писк разбегающихся мышей. Колокол гудит. Кто-то крестится, затворяет тяжёлые ворота и говорит:
– Действие первое. Василий Тёмный.
По поверхности моих полусонных мозгов плавает пробковый поплавок, к которому привязана леса, а там, где-то в глубине, на лесу подвешен крючок, к которому память всё что-то силится подтолкнуть. Я чувствую, как иногда к крючку подплывает огромная реликтовая рыбина, лениво тычется носом в наживу, но не клюёт. И только мелкая от поплавка рябь по мозгам. И только слабая боль… Рыбина не всплывает, бороздит брюхом дно и, разгребая плавниками ил, питается мертвечиной. Под мутной толщей мозгов внешность её не разобрать, только смутные очертания. Но одно для меня несомненно – то, что приплыла она от моих прародителей, может быть, из Египта, может быть, из Шумера или из царства Лу, может быть, из степей монгольских или придунайских… да мало ли откуда может приплыть такая рыба, – так или иначе, но путь её был долгим и длинным. Ясно мне и другое, ясно мне то, что не с вестью о добрых и славных деяниях моих пращуров явилась она, не ради этого, конечно, а с сообщением о грехе, но каком – для меня загадка.
В голове моей квартируют два маленьких человечка, фотограф и кинорепортёр, работающие на мою память. Чем платит им она, не знаю, возможно – служебной жилплощадью, но это не моя забота. Кинорепортёр постоянно и почти всё без разбору снимает, но так как в ленте острый дефицит, то многое приходится стирать, а ленту обновлять и использовать заново; фотограф – тот большее время суток и жизни, естественно, спит и просыпается только тогда, когда от него потребуется срочно сделать снимок, который потом вечно будет храниться в запасниках моей памяти (я думаю так: для шантажа, что чаще, и лишь изредка – как пряник).