— Мне жутко, — прошептала Соня, прижимаясь ко мне.
— Стыдно, Соня… Это же кричал сыч… Неужели ты веришь всем этим сказкам? Мертвые — если бы даже они и бродили здесь — не делают никому зла.
— Не знаю… не знаю… мне жутко…
— Ведь ты же не одна — я с тобой!
— Не знаю… Мне жутко… жутко…
Я притянул ее к себе. Целовал ее руки, шейку… Не помню, как расстегнул ее платье и прижался жадными губами к ее груди.
В лесу стало как-то сразу темно. Тучи надвинулись на сосны, и воды стали сразу такими черными, черными. Сосны сзади нас сдвинули как будто свои ряды и стали шептаться… шептаться… укоризненно… настойчиво…
Еле слышно плескалась вода.
Наши ласки становились все горячей… горячей…
Соня была права в своем мрачном предчувствии.
Я не помню хорошо, что было в эту ночь. Знаю только, что она плакала и говорила «нет». А я гасил ее сопротивление своими поцелуями…
А когда первые лучи рассвета проникли в лес, Соня лежала на мокрой траве и рыдала. Судорожно вздрагивали ее нагие плечи. Ее волосы разметались по влажной траве…
Потом вскочила и пошла. Как пьяная, пробиралась она между ветвями орешника, застегивая на ходу блузку. Я пошел за ней. Она стояла над самой водой, держась одной только рукой за ветку и с безумным выражением смотрела на воду.
— Соня, — прошептал я, — ты хотела уйти — и одна!
— Уйди! — крикнула она. — Ненавижу тебя!
Я бросился на траву и зарыдал…
Помню, как сквозь сон, что она опустилась на траву рядом со мной, стала утешать меня, как ребенка. Я шептал, что я — мерзавец и подлец, что я втоптал в грязь нашу любовь, что она не смеет, не должна любить такого негодяя… А она шептала какие-то волшебные слова и целовала мои волосы…
Как странны все-таки женщины…
В тот же вечер я получил телеграмму, призывавшую меня в Лондон. Там много лет уже проживал мой дядя — брат моей покойной матери, и я был его единственным наследником. Его смерть открывала мне дорогу к богатству и независимости. Пока я ведь все-таки зависел от своего отца… Я решил ехать сегодня же — надо же было, ради приличия, поспешить на похороны. Дяди своего я не помнил совсем — я видел его только в детстве, поэтому смерть его не могла меня опечалить. Я пошел к Соне. Я никогда не бывал у нее во избежание сплетен. И в этот вечер пробыл у нее не более часа. Но я до сих пор вижу эту дачную комнатку, освещенную тусклой лампой, и черную фигурку у окна.
— Сонечка — я уезжаю сегодня вечером.
— Куда?
— В Лондон. Дядя умер. Помнишь, ведь я рассказывал тебе о нем? Дядя, который оставил мне такое большое наследство.
Она молчала.
— Соня, прости меня… я подлец… я бесконечно виноват перед тобой… но я заглажу свою вину… Соня, прости меня!
Она провела рукой по моим волосам.
— Соня… ты еще любишь меня?
— Люблю…
— Ведь я уезжаю ненадолго. Самое большее — на месяц. И, когда я вернусь, мы повенчаемся. Да?
Грустная улыбка скользнула по ее лицу.
— Тебе восемнадцать лет, а я — старуха.
— Перестань, Соня! Какие твои годы! Да они мне и безразличны! Ты всегда останешься для меня моей красавицей Соней! Так через месяц повенчаемся, Соня?
— Повенчаемся, — монотонно ответила она.
— Моя невеста! — воскликнул я, заключая ее в объятия. Она прильнула ко мне с незнакомой мне в ней страстью. И, опьяненный ее близостью, я прошептал:
— Моя жена!
Она отдавала мне мои страстные поцелуи. Мы забылись…
Пробило десять часов.
— Я должен идти! — спохватился я.
— Уже?
О, как бы хотелось мне продлить еще свидание — но поезд в город уходил в половину одиннадцатого; пароход — завтра в десять утра. Я еще раз обнял Соню, бесконечен был наш последний поцелуй. Потом она вырвалась от меня и прошептала:
— Прощай!
— Не «прощай», а «до свиданья»! До скорого!
На глазах ее были слезы.
— Сонечка, не плачь! Ведь мы расстаемся ненадолго. А когда встретимся, то не расстанемся уже никогда! Слышишь: никогда!
Я пошел к двери. Оглянулся. Увидел низкую комнатку. Тусклую лампу Большие заплаканные глаза.
Потом дверь за мной закрылась.
Погода все время была бурная. Я не страдаю морской болезнью, — но это свинцовое море, пронзительные крики чаек, белое тусклое небо нагоняли на меня какую то тоску. Я плохо спал. Пароход то поднимало, то швыряло в какую-то бездну. Я ежеминутно просыпался и видел тяжелые сны. Проснулся я от какого-то неопределенного тоскливого чувства. Я не мог больше заснуть. Оделся и вышел в коридор. Длинный коридор между каютами. Горело электричество, только в дальнем конце было темно. Но откуда-то падал уже туда слабый луч серого рассвета.
Там я увидел ее. Соня шла мне навстречу с распущенными волосами, как тогда, в лесу, и говорила — устами и глазами:
— Прощай!
Я простер к ней руки — но схватил только пустую тьму коридора.
Со странным чувством вышел я на палубу. Над морем чуть брезжил серый рассвет. Туман, белый и густой, полз кругом парохода.
Снедаемый беспокойством, бродил я весь день. Прибыв в Лондон, я немедленно дал телеграмму. Но она пришла назад, а вместе с ней — письмо от Сони.
Милый, бесконечно дорогой!
Прощай…
Я поняла, что мы должны расстаться… подумай о разнице наших лет. Ты еще юноша. Ты только начинаешь жить. А я — хотя я и не видела еще почти ничего — моя жизнь прожита… Я еще молода, но скоро отцвету… Я люблю Тебя больше жизни, я не перенесу, если Ты разлюбишь меня… А это, рано или поздно, должно было бы случиться — ведь Ты еще так молод!
Поэтому я лучше умру… Я хочу остаться в Твоих воспоминаниях молодой и красивой… Не тоскуй обо мне — это лучше для нас обоих…
Я кончила. На улице темно. Ветер. Но дождя нет. Запечатаю письмо и пойду. Пойду туда, где испытала я — позор, страх и все счастье земной горячей любви! Я дорогу найду… Близко рассвет. Его лучи застанут меня уже там, у озера…
И пусть волны его смоют мою тоску… Но любовь мою им не загасить!
Прощай, прощай!
Твоя невеста Соня.
Волны Старого озера глубоки и никогда не отдают своих жертв… Сонино тело не нашли никогда…
Никогда больше не был я в том проклятом месте…
…Много женщин знал я в своей неудачной жизни. Я целовал много глазок — синих, черных и карих. Не с одних нежных уст слышал я манящее «люблю»… Но ни одну больше не называл я своей невестой.
И никого не любил так, как эту девушку с серыми грустными глазами.
КАРМА
Самовар был выпит. Доктор, перевернув свой стакан вверх донышком, сказал уныло:
— Finita la comedia!
Сестры улыбнулись. Доктор выпил не менее десяти стаканов, но мог бы выпить еще столько же, если бы в самоваре хватило воды. Старый холостяк, не имевший в городе ни родных, ни знакомых, он приходил к сестрам каждый вечер. Никто его не звал, не приглашал, но все привыкли к нему и если бы он не пришел — стали бы скучать. Как скучают по какому-нибудь уютному дивану, который десять лет стоял на одном и том же месте и который кто то вдруг убрал.
Доктор считал своей обязанностью «занимать» хозяек, что выражалось в том, что он дразнил ту или иную сестру. За полгода совместной работы он до мелочей изучил слабые струнки своих помощниц. В особенности доставалось от него, закоренелого атеиста, старушке Анне Михайловне, прозванной другими сестрами «матушкой-игуменьей» за свою любовь к иконам, которых она возила с собой целый ящичек. Но сегодня, первый, кажется, раз за все время, доктор и «матушка» нашли почву для соглашения: разговор шел о разгроме церкви в уезде. Злоумышленники унесли не только драгоценности, но разбили стекла, растоптали иконы и осквернили престол.