Она старалась показать дону Альфонсо, что отлично его понимает. Ей и самой больно, но ничего не поделаешь, Кастилия вынуждена соблюдать нейтралитет. Донье Леонор было известно, как глубоко засела обида в сердце дона Педро. Она знала: даже если бы удалось заключить союз с Арагоном, мстительное чувство не изгладилось бы в душе молодого государя, между ним и доном Альфонсо шли бы непрерывные дрязги из-за верховного командования, а в таком случае поражение было бы неизбежно.
Умными речами она внушала королю, что для победы над собой ему потребовалось не меньше мужества, чем для ратных подвигов. Все хорошо понимают, что его бездействие вызвано злосчастным стечением обстоятельств.
– Ты по-прежнему первый рыцарь Испании и лучший ее герой, ты, мой Альфонсо, – сказала она, – и это известно всему христианскому миру.
От ее слов у Альфонсо потеплело на сердце. Она его дама, его королева. Как мог он так долго оставаться в Толедо без ее успокоительных слов, без ее совета и поддержки?
Он, в свою очередь, старался понять ее лучше, чем понимал прежде. До сих пор он считал каким-то дамским капризом, что она предпочитала свой Бургос его столице, Толедо. Только теперь он понял, до чего глубоко укоренилась такая привязанность в натуре Леонор. Ведь детство ее прошло при дворах отца и матери – Генриха Английского и Эллинор Аквитанской[67], где очень заботились о высокой образованности, об учтивых манерах. Немудрено, что ей трудно было освоиться в его далеком Толедо. Бургос лежал на пути у пилигримов, направлявшихся в Сантьяго-де-Компостела, и отсюда легче было поддерживать сношения с утонченными христианскими дворами. В гостях у доньи Леонор нередко бывали рыцари и придворные поэты ее отца и сводной сестры – принцессы Марии де Труа[68], самой прославленной из всех дам христианского мира.
Глазам дона Альфонсо, умудренным разлукой, по-новому представился и сам облик Бургоса. Ему стала внятна суровая, сосредоточенная красота древнего города, который скинул с себя все мавританские прикрасы и гордо высился к небу, величественный, чинный, суховатый, христианский. Ну и глупец же он, если хоть на мгновение мог устыдиться своего благородного рыцарского Бургоса из-за пустого слова, брошенного глупой девчонкой.
Его брала досада, что он распорядился отстроить Галиану во всей ее прежней мусульманской роскоши. Он ничего не сказал о том донье Леонор. Сначала ему казалось, что, восстановив прекрасный дворец, в летний зной так и манивший прохладой, он сможет уговорить королеву почаще бывать в Толедо, каждое лето проводить там по нескольку недель. Но теперь он понимал – Галиана ей не понравится. Леонор присуще чувство меры, ей по нраву сдержанность, серьезность, ясные очертания. Изнеженная роскошь, замысловатость, игра орнаментов и переливов – все это не для нее.
Все эти недели он как мог угождал донье Леонор. Она ведь была на сносях, а значит, не могла участвовать в верховых прогулках и выездах на охоту, поэтому он тоже отказался от таких развлечений и почти все время проводил в замке. Больше внимания, чем обычно, он теперь уделял своим детям, особенно инфанте Беренгарии. Это была сильно вытянувшаяся девочка-подросток, некрасивая, но со смелостью на лице. От матери она унаследовала любопытство, интерес к миру и людям, как, впрочем, и ее честолюбие. Инфанта много читала и училась. Очевидно, ее радовало, что отец стал к ней более внимателен, но, несмотря на то, она оставалась молчаливой и замкнутой. Альфонсо так и не удалось сдружиться с дочерью.
Донья Леонор уже примирилась с мыслью, что ей не удастся родить наследника. Не так уж и плохо, как-то раз с улыбкой заметила она, если и в четвертый раз на свет явится девочка. Тогда будущий супруг Беренгарии будет иметь самые твердые виды на корону Кастилии, а следовательно, будет вести себя как честный союзник их королевства. Она не расставалась с надеждой склонить дона Педро к полюбовному союзу и намеревалась сразу же после родов снова отправиться в Сарагосу и заняться сватовством. Кстати, участники Третьего крестового похода что-то не спешат, христианская армия продвигается на Восток крайне медленно, они еще в Сицилии. И если вскоре будет достигнуто примирение с Арагоном, вполне возможно, что Альфонсо успеет принять участие в священной войне.
А пока донья Леонор придумывала для него всякие занятия, чтобы скучное время ожидания тянулось не так медленно.
Стоило поразмыслить хотя бы о рыцарском ордене Калатравы. Это было лучшее войско во всей Кастилии, однако оно подчинялось королю лишь на время войны, в мирное время Великий магистр пользовался полной независимостью. Сейчас, когда идет священная война, у дона Альфонсо есть веские причины настаивать на изменении заведенного порядка. Донья Леонор предложила, чтобы король съездил в Калатраву, пожертвовал ордену деньги на постройку новых укреплений, как и на вооружение рыцарей, а заодно попробовал сговориться о пересмотре устава ордена с Великим магистром, доном Нуньо Пересом; тот, хоть и был монахом, имел отличные познания в военном деле.
Был еще один важный вопрос: пленники, захваченные султаном Саладином во время битвы за святой город. Папа не раз обращался к монархам Европы с призывом выкупить этих несчастных. Но священная война поглощала огромные суммы, и христианские государи медлили выполнять свои обещания, а время шло. Султан требовал выкуп в десять золотых крон за мужчину, в пять – за женщину, в одну крону – за ребенка; суммы были большие, но все-таки не чрезмерные. Донья Леонор советовала, чтобы дон Альфонсо выкупил как можно больше пленников. Тогда он докажет всему свету, что в святом рвении не уступает другим государям.
Дон Альфонсо полностью одобрял эти замыслы. Но для их осуществления нужны были деньги.
И он велел, чтобы Иегуда явился в Бургос.
Тем временем дон Иегуда спокойно посиживал себе в Толедо, в своем прекрасном кастильо Ибн Эзра. Пока весь свет воевал, его Сфарад наслаждался мирной жизнью. Его собственные дела процветали, как и дела всей страны.
Но новая тяжкая дума закралась в сердце: его крайне беспокоила участь толедских, да и вообще кастильских евреев.
Папский эдикт недвусмысленно предписывал, чтобы саладинову десятину платили все, кто не примет участия в походе, а стало быть, и евреи. Архиепископ дон Мартин, ссылаясь на сей указ, потребовал, чтобы альхама выплатила ему эту подать.
Дон Эфраим показал Иегуде письмо архиепископа. Оно было резким, угрожающим. Иегуда дочитал до конца; он уже давно ожидал подобного требования со стороны дона Мартина.
– Альхама вконец разорится, если в придачу ко всем прочим налогам обязана будет выплачивать еще и саладинову десятину, – писклявым голосом объявил дон Эфраим.
– Если вы хотите увильнуть от уплаты, – без обиняков ответил Иегуда, – на мою поддержку не рассчитывайте.
Лицо старшины альхамы сразу сделалось сердитым, возмущенным. «Иегуде и дела нет до того, сколько мы платим, – с горечью думал он. – Загребает свои проценты, проклятый ростовщик! А нас бросает на погибель».
Дон Иегуда угадал мысли собеседника.
– Хватит скулить о деньгах, господин мой и учитель Эфраим, – попрекнул он. – Разве мало заработали вы на нейтралитете Кастилии? Мне бы уже давно полагалось стребовать с вас саладинову десятину. Дело здесь не в деньгах. За этим стоит кое-что посерьезнее.
В своих сокрушениях о той огромной сумме, которую требовали с членов альхамы, пáрнас Эфраим в самом деле как-то упустил из виду другую беду. Но теперь, когда Иегуда так сурово осадил его, он мигом осознал грозящую опасность. Дело в том, что саладинову десятину платили церкви, не королю. В иных случаях, когда речь шла о взимании налогов с христиан, архиепископ предъявлял свои права на эти взносы, и казна вынуждена была идти на уступки. Когда же дело коснется евреев, дон Мартин будет еще нещаднее настаивать на своих привилегиях. И если он добьется своего, независимости альхамы наступит конец.