Мобильный взрывается трелью прямо во время обеда — Шмелев, взглядом неосознанно вжигаясь в прямую спину Каштановой, сидящей за соседним столиком, реагирует не сразу и напарывается на раздраженное тренерское:
— Я, кажется, просил отключать телефоны до вечера.
— Простите, Сергей Петрович, — пропускает смысл слов и выразительный взгляд: отец никогда не звонит просто так потрещать за жизнь, особенно зная расписание сына. А значит...
Ножки шаткого стула вгрызаются в пол с неприятным скрежетом; дружно направленные взгляды присутствующих проходят сквозь.
— Мама в больнице. С сердцем что-то. Простите, мне надо ехать. — Судорожно шарит по карманам в поисках денег на такси; натыкается только на холодную звенящую мелочь. — Черт, где тут банкомат рядом...
— Шмелев, у нас вообще-то завтра игра, не забыл? Кем тебя прикажешь заменить, если не успеешь вернуться?
— Сергей Петрович, извините, что вмешиваюсь, но мне кажется, для Шмелева сейчас важнее другое. — Решительный перестук каблуков замирает где-то у него за спиной; а голос Каштановой больше обыденного раздраженно-сух. — В конце концов, будет лучше выяснить все на месте и вернуться, чем сидеть здесь и дергаться.
— Хорошо, — цедит Макеев, не в силах противостоять обрушившемуся напору. Переводит взгляд на Шмелева. — Но чтобы завтра...
Последние слова летят уже в спину, тают в стремительном цоканье каблуков — Каштанова догоняет его только на улице.
— Да успокойтесь вы уже. Садитесь.
Шмелев несколько мгновений непонимающе смотрит сначала на сверкающий бок машины, потом — на Каштанову.
— Ну не съем же я вас, — выдыхает как-то устало, дергая дверцу со стороны водительского места — и Кузьма, сам не понимая как, оказывается на соседнем сиденье, попутно набирая номер отца.
У Виктории Михайловны в машине пахнет дорогими духами и пряной горечью крепкого кофе — и скрутившее дикое напряжение вдруг отступает, наконец позволяя полноценно вдохнуть.
— Ну что там?
Виктория Михайловна от окна разворачивается слишком поспешно; так же нетерпеливо, с облегчением явным, сдергивает с плеч насквозь пропитанный больничным духом белоснежно-хрустящий халат. И Шмелеву кажется — ведь только кажется же? — что в голосе ее искреннее участие.
— Все нормально. Диагноз не подтвердился. Просто гипертонический криз. — Фразы рубленные и утомленные; плохо скрытая тревога во взгляде. И сейчас, глядя на этого непривычно собранного и серьезного парня, Вика не верит даже, что это тот самый хамоватый насмешник Шмелев — воспоминания о первой встрече глянцево-яркие и странно-отчетливые. А сейчас ей совершенно необъяснимо хочется мимолетно сжать его руку и выдать это бессмысленно-затертое уверение про "все хорошо" и "наладится".
Необъяснимо ли?
Ведь Вика помнит — помнит, как это страшно: мельтешение белых халатов, резко бьющий едко-лекарственный запах, казенно-безликие фразы врача, опрокинутая на плечи безысходность и рядом — никого.
Вика помнит, как это страшно — терять.
Дымчатая вуаль подступающих сумерек мягко стелется по шоссе; застиранно-белое небо набухает скорым дождем.
Виктория Михайловна снова за рулем — молчаливая, отстраненная и сосредоточенная. Предложение поехать вместе на такси зарублено на корню, но Шмелев и сам не отдает себе внятного отчета, кой черт его дернул снова сесть к ней в машину, и только запах новых сидений, французских духов и кофе по венам льется странным покоем — и не это ли есть ответ?
— Виктория Михайловна, спасибо вам еще раз. И что Макеева уговорили, и что...
— Я просто сказала то, что думаю, — обрубает сухо, не сводя взгляд с дороги. — Никакие дела, проблемы, работа, матчи... ничего нет важнее семьи, родных и близких, ничего...
И что-то рвется, сбоит в ее голосе на последних словах — но Шмелев, сбитый трелью звонка, пропускает горькие ноты. Только замечает вдруг, как Каштанова, удерживая одной рукой руль, а другой прижимая мобильный к уху, моментально-резко бледнеет — будто все краски разом стерли с лица.
— ... Нет, меня не интересует! Я же еще год назад просила вас удалить этот номер из вашей чертовой базы!..
Мобильный со стуком летит на пол салона; в голосе у неизменно выдержанной Виктории Михайловны красной нитью проходит больная дрожь. Шмелев даже поразиться не успевает — рвется вперед, перехватывая руль из ослабевших рук и в последний момент отводя машину от лобового столкновения с ближайшим столбом. Отшатывается на сиденье, пытаясь дышать; сердце в груди навылет грохочет — и не столько от страха.
Потому что неизменно выдержанная спортивный директор вдруг, беспомощно опуская плечи, утыкается лицом в ладони — дрожит.
— Виктория Михайловна, что-то прои...
Давится дурацки-дежурным вопросом и жгучим недоумением — Каштанова, медленно, будто надломенно выпрямляясь, неловко утирает лицо ладонью; дышит часто и рвано — будто воздух в легкие не идет. И, глядя на извилистые змейки потекшей туши на выбеленных бледностью щеках, Шмелев в первое мгновение глохнет от желания просто...
Просто неуклюже притянуть ее к себе. Просто бережно стереть влажные потеки кончиками пальцев, а потом невесомо коснуться трясущихся плеч и как гребаную мантру повторять, что все обошлось.
Но вместо этого резко дергает за ручку двери, вываливаясь в вечернюю преддождевую хмурость; жадно глотает едкий бензиновый дух и запах дорожной пыли.
Не дышится.
— Простите меня. — Каштанова дверью хлопает приглушенно; прислоняется к боку машины — и Кузьма готов поклясться, что это просто в стремлении на ногах удержаться. — Наверное, вам и правда нужно было поехать на такси. А то из-за меня чуть... — Сглатывает поспешно; взглядом отстраненно полирует световое пятно ближайшего фонаря. — Просто я сегодня... Моей дочери сегодня исполнилось бы четыре года. — И тон ее, на последних словах неестественно-омертвевший, в сознание врезается остро заточенным скальпелем.
Шмелеву — у которого из всех близких только вполне себе бодрые родители — представить не то что страшно, физически невозможно: каково это — терять. Терять — и жить после с прямой спиной, арктикой в голосе и выдержкой каменной.
Каштанова — вечные шпильки, элегантные яркие шмотки, острый язык, едкий концентрат деловитости, льдистой сдержанности и отчуждения. Каштанова — терпко-сладкий привкус звучно-победоносного имени на пренебрежительно кривящихся губах; слепящий всполох непозволительно-женского в абсолютно мужском коллективе; глухое раздражение и закипающая буря смутной боли под ребрами. И откуда бы знать ему, что страшнее бывает — настолько, что странно становится: после такого выживают разве?
Выживают, оказывается. Выживают — но только живут ли?
Неуклюже-сочувственная теплая горечь плещет в груди Гольфстримом.
========== Гольфстрим, антидепрессанты и проснувшиеся вулканы ==========
На часах — одиннадцатый час; на душе — необъяснимая смута.
Шмелев с невиданной прежде неуверенностью осторожно мажет костяшками по светлой двери и чувствует себя неописуемо глупо. Большое краснобокое яблоко в другой руке только усиливает ощущение легкой бредовости — какого хера, собственно, происходит? С тобой и вообще.
— Шмелев?
Кузьма только сглатывает судорожно, сам не понимая этой дурацкой робости, но все же переступает порог прохладного номера, торопливо соображая, что и как говорить. Не выходит ничего умнее, кроме:
— Это вот... вам. Вы же не ужинали, — протягивает пресловутое яблоко, ожидая что-нибудь язвительное в ответ.
— Спасибо.
Содержательный диалог, что и говорить.
— Может, чаю?
Шмелев торопливо кивает, затягивая и без того неловкую паузу; краем глаза отмечает на столике начатую бутылку вина — а что, тоже антидепрессант.
Нелепость происходящего начинает зашкаливать.
На часах давно за полночь; режим безнадежно похерен.