Я думал: через несколько минут мы закончимся.
Янни выглядел больным, но никто не замечал. Еще одно волшебство. Он смотрел на всех по очереди, вроде пытался запомнить раз и навсегда. Кусал губы. Переплел пальцы так тесно, что костяшки побелели – я накрыл по-птичьи хрупкие кисти. Повторил, одними губами:
– Все будет хорошо.
Повторил, шепотом:
– Мы поступаем правильно.
И тоже смотрел, и тоже запоминал. Хоть знал: все равно забуду со временем. Главное ведь прячется в мелочах, а они уходят первыми. Образы стираются, истончаются, становятся плоскими, как фотографии, и однажды я перестану знать, что у папы была ямочка на правой щеке – появлялась, когда он смеялся, а мама всегда напевала одну единственную песню – и тогда чуть слышно мурлыкала. Значит, была в хорошем настроении. Алиша вытаскивала из прически и раскладывала по столу разноцветные заколки, распутывала сложную вязь косичек. Каждое утро она тратила пару секунд на выбор одежды и не меньше часа перед зеркалом, чтобы заплести и украсить волосы.
Если бы она прямо сейчас спросила меня снова:
– Чего ты вечно за ним таскаешься?
Я бы ответил:
– Потому что только рядом с ним я не чувствую себя пустым.
Когда папа вдруг уронил руку на стол, а Алла, остекленев, пролила весь чай из пиалы на скатерть, Янни монотонно отговорил необходимую ложь и вышел из комнаты, чтобы не увидеть, как она становится правдой. Я задержался, и до сих пор жалею. Их лица менялись, словно в замедленной съемке, этап за этапом отражая новую реальность. Я смотрел, пока они дробились и собирались набело, вытирал глаза, но через секунду все снова расплывалось.
– Пойдем, – позвал Янни из темноты коридора. – Нам пора.
Мы зашли слишком далеко. А надо еще дальше.
– Мы очень, очень вас любим, помните это, пожалуйста. Берегите себя… – прозвучало жалко и глупо, я оборвал лепет, попятился, позвал невидимого Янни по имени, путаясь в старом и новых:
– … слышишь? Я могу за себя постоять. Я сильный. Перестань волноваться за меня и за них. Делай все, чтобы спастись самому. Ты должен выжить. Выживи – это главное. А с остальным мы справимся. Все будет хорошо.
Он не ответил. Но это было неважно. Главное, он слышал.
Мы вышли из квартиры. Поднявшись на пролет выше, сели на холодные ступеньки. В парадной было очень светло. Гудел, срываясь на вызов, лифт: вверх-вниз, лязгали двери. Изредка, огибая по широкой дуге, проходили соседи. Я глядел на стену перед собой так долго, что трещины и граффити отпечатались на сетчатке.
Они собирали вещи, как мы велели.
Янни сидел, опустив голову на скрещенные руки. Резкий и острый, похожий на оборванца под неровным белым светом – мигала лампа в решетке над чьей-то дверью. На рассвете, когда за окном поредела тьма, хлопнула наша. Брат вскочил, будто его дернули вверх. Я успел схватить и прижать к себе, спрятать лицо в русой макушке. Снизу уходили. Тяжело шаркал папа. Тарахтел чемодан на колесиках. Процокали мамины каблуки. Я не слышал легких шагов Алиши, пока она не сбежала по ступенькам, топая, как маленький слон. Янни попытался вырваться. Мы боролись и едва не упали, когда он вдруг издал звук – то ли рев, то ли вой, оседая. Я закрыл ему рот ладонью. Глазам было
горячо, а в груди ширилась пустота, я задыхался, зажмурившись до чернильных клякс и цепляясь за него, и я больше не…
– Я больше не могу, – говорит Янни, стоя на коленях в центре побледневшего узора. Мы стерли почти все, но рисунок еще угадывается, а щели полны черной крови. – Серьезно, что за дерьмо она использовала?
Он помнит сестру только потому, что утром мы смотрели фотографии. Каждый день я достаю пять потрепанных альбомов и рассказываю, водя пальцем по снимкам:
– Это папин день рождения. Вот бабушка и дед. Помнишь, мы с ним ловили рыбу на лодке? Он сам сделал папе удочку, а папа потом передарил тебе, потому что никогда не любил рыбалку.
– Это твоя линейка в девятом классе. Тогда мама решила подровнять тебе челку перед выходом и случайно отрезала лишнего, вот ты и надутый. Похож на тифозного.
– Это Алла кормит твоих воробьев. Неуклюжая, все зерно рассыпала. Она хохотала, когда они ели с рук, говорила – щекотно. Всех распугала.
Янни всегда узнает воробьев и улыбается. И меня узнает. Теперь узнает:
– Это ты на даче, снимаешь Тишу с дерева. Он залез в сорокино гнездо, а слезть испугался, – говорит, например, показывая на фото. Там я выглядываю из густой листвы, обнимая серого всклоченного кота. Мне лет десять, а выгляжу гораздо младше. У меня смешно длинные ресницы и пластырь на носу.
– Да, точно, – после ритуалов его память рушится, но мы с воробьями пока побеждаем подступающую тьму.
Один сейчас замер в большой клетке на подоконнике. Внимательно следит за нами глазками-бусинками. Уверен, даже он запомнил – после того, как я повторил тысячу раз:
– А вот папа и наша гостиная после ремонта. Он сам поклеил обои и побелил потолок, а мама запечатлела, как она сказала… его подвиг для потомков.
Снимок очень древний. С тех пор обои давно побледнели. Коричневый диван сменился серым, старый огромный телевизор – тонким плазменным, а со стены исчезла бабушкина картина в тяжелой витой раме. В ночь их отъезда мы стояли ровно там, где папа позирует в треуголке из газеты. Я держал Янни за руку.
Или он меня.
Мы рассматривали пустые шкафчики с распахнутыми дверцами. Брошенные где попало вещи. Воздух был шершавым и плотным, словно вата.
– Нам нечего делать здесь, – так ведь только больнее, но я отмахнулся и продолжил бродить по комнатам, ни к чему не прикасаясь. Янни тенью следовал по пятам.
Ушли налегке. Молодцы. Из стройных рядов Алишиных игрушек исчезли лишь две, самые любимые: желтый шуршащий мышь в зеленом комбинезоне и кукла с длинными розовыми волосами. Куклины платья она тоже забрала, до единого. Наверное, потому, что свои не смогла: гора цветастых нарядов высилась на полу возле кровати.
В родительском гардеробе болтались и пустые вешалки, но большая часть одежды осталась на своих местах. Красивый мамин сарафан – тонкий, струящийся, золотистый – валялся в углу. Я поднял и вернул на плечики, расправил прохладную ткань. Она надевала его на свадьбу тети, а еще прошлым летом, когда папа достал билеты на кинофестиваль. Я тронул рукав праздничного отцовского пиджака. За спиной, раскалывая тишину, вздохнул Янни:
– Давай собираться. Пора уходить.
Мы решили, что запросим комнату в общежитии через неделю. На всякий случай, чтобы дать им фору.
– Надеюсь, у них хватит ума и удачи не оставить следов, – я повернул ключ в замке. – Сегодня я вернусь, а завтра заночую в библиотеке. И послезавтра, наверное, – меня передернуло от мысли о гулкой пустоте разоренных комнат.
Мы ушли вместе, но договорились поехать в Университет по отдельности, как обычно. Утро оказалось ослепительно ярким. На ресницах переливались солнечные блики. Свежий ветерок гонял желтые листья по асфальту, топил в сверкающих лужах, полных осеннего неба и сочных битых каштанов. На улице было людно. Дорогу запрудили сигналящие машины. Янни жался ко мне, шаря взглядом по толпе. Его ладонь скользила от пота. На нас смотрели.
К остановке подъехал автобус. Я сказал:
– Едь ты, я на следующем.
– До вечера, – просипел брат, сжимая лямку рюкзака и ежась в огромном папином пуховике – болезненно-красном, шелестящем при малейшем движении. Когда и откуда достал? Я не видел. Немытые пряди лезли ему в глаза, но Янни не обращал внимания.
Я отпустил тонкую руку. Меня морозило. Кожа зудела и ныла. В голове вязко пульсировала собирающаяся мигрень. Я кивнул, прощаясь, отступая назад. Слов не было.
А вечером не стало и Янни.
***
Я не нашел его дома. Ждал, перебирая вещи. Разложил по полкам. Выкинул остатки лепешки. Убрал свою чашку с засохшим чайным пакетиком. Четыре других… серая жидкость потемнела и заросла крупными пузырями, по стенкам вскарабкался желтый налет. Я обернул кисть полотенцем, но так и не дотронулся. Ушел, выключив свет и плотно притворив дверь.