Конечно, случился скандал. За поминальным столом никто не ел, не пил, не плакал. Только кричали. О подлости, о предательстве, о воровстве… О том, как это бесчеловечно… О том, что это не по-христиански…
А у Тоси случилась её последняя маленькая радость – её похоронили рядом с Витенькой.
Мемуары. Харабали
* * *
Когда я была маленькой, добиралась я до Харабалей и выбиралась оттуда только с родителями, чаще с мамой. Исключительно поездом. Я даже и не знала, что туда ходит и водный транспорт, и автомобильный.
Почему предпочиталось именно железнодорожное сообщение? Может быть, больше устраивали расписание или цена билетов. Может, потому, что я безумно любила поезда.
Мои родители познакомились в поезде. Папа ехал с друзьями, мама – с подругами. Не знаю, как в папиной компании, а в маминой были две потенциальные невесты – сама мама и некая Светка.
Папа предпочёл маму.
Очень часто мама убеждённо заявляла:
– Ты выбрал меня, потому что у Светки была очень тяжёлая сумка.
Иногда папа с ней соглашался.
* * *
Мне – лет пять. Мы с мамой в Харабалях, в бабули-ном доме.
Назавтра нам уезжать. Меня укладывают спать на софу. Я лежу на спине, смотрю на расположенное под потолком окно между этой комнатой и кухней, из него пробивается свет и долетают голоса. Мама что-то говорит бабуле, бабуля о чём-то рассказывает маме. О чём-то очень важном. О чём не говорят при мне. Наверное, и чай пьют без меня. С вишнёвым вареньем…
Правой рукой я провожу по ковру, висящему на стене. Оленей, обитающих на нём, в полумраке почти не видно. А им, наверное, не видно меня. Им неуютно и страшно. Я поглаживаю мягкий, нежный плюш, глажу оленьи ноги, успокаиваю их, успокаиваюсь сама.
Завтра – последний день в Харабалях.
С утра пойду с бабулей в керосиновую лавку. По дороге туда бидончик для керосина буду нести я. Обратно, уже после того, как мы выйдем из крошечного глинобитного сарая, вынырнем из душного, застоявшегося запаха, вдохнём пыльный воздух с привкусом лебеды, очнёмся, бидончик с керосином понесёт бабуля. Почему? То ли бидон был уже тяжёлым, то ли бабуля боялась, что я разолью керосин…
Потом мы станем собираться в дорогу.
Из Харабалей вывозилось много.
В сарай с глубоким-преглубоким, очень опасным погребом меня, конечно, не пустят. Но я туда, разумеется, проберусь. Бабуля выставит на божий свет пару вёдер картошки, посмотрит на меня и прикрикнет: «Ах ты, поросук!». Придётся быстро-быстро убегать в дом. Совсем не через долго туда придёт бабуля, спустится в подпол за маринадами и вареньем. В подпол меня тоже не пускали. Но хотя бы можно было лежать на полу на животе, засунув голову вовнутрь, вдыхать тревожную, холодную сырость, рассматривать тонущие в печальном полумраке ступеньки, полки, банки, высматривать тайну, бороться с нестерпимым желанием спуститься… И командовать:
– Малиновое! Вишнёвое! Смородинового не надо! Не надо! А клубничного три банки!
Маринады мне казались скучными. Именно на маринадах я осознавала, что скоро уезжать, подступала тоска.
Откуда ни возьмись попадался мой любимый кот Тимка и попадал под мои проливные слёзы.
А вечером – в поезд. По дороге на вокзал бабуля будет причитать. И малины мы взяли мало, и картошки ещё бы могли взять, да надо было укропа нарвать, и никто не вспомнил про семечки…
Почему-то в тот наш приезд планы поменялись. Рано-рано утром, было ещё темно, меня разбудила мама:
– Просыпайся, поедем на «Ракете». Быстрее, а то опоздаем.
От улицы Комбинатской до берега Ашулука путь неблизкий. Провожающие нас харабалинские родственники, опустив головы, ссутулившись, тащат тяжёлые сумки. Все заспанные и молчаливые. Только я радуюсь и, вырвавшись вперёд, подпрыгиваю и пританцовываю на улице Гагарина, на Безымянной улице, посреди улицы Комарова.
Мы вышли к берегу. Родственники мои влились в толпу таких же заспанных и унылых. А я осталась стоять на возвышении, на краю берегового склона. Я уже не скакала. Я стояла замерев, молча, кажется, я даже не дышала. Я стояла, задрав голову вверх. Неотрывно, пристально, до боли в глазах смотрела в небо. Вслушивалась в еле слышное небесное дыхание, пыталась поймать какой-нибудь далёкий гул. Я ждала, когда прилетит ракета.
Я влезу в скафандр, войду в ракету, ракета взлетит, и внутри ракеты взлетит всё: и я, и мама, и банки с вареньем, и авоськи с картошкой, всё станет невесомым и сказочным. Уж я налетаюсь! Я так налетаюсь!
Конечно, я не заметила, как подошёл теплоход, как в него перетекла часть толпы. Я всё стояла, глядя в небо, пока меня не дёрнули за руку. Потом меня, ничего не понимающую, оцепеневшую, приволокли на причал, обцеловали, втолкнули в теплоход…
Наверное, большего разочарования в моей жизни не было.
* * *
Мне – шесть лет.
Мой двоюродный брат Витя приводит свою невесту знакомиться с бабулей.
Невеста в тёмно-коричневом платье, на высоких каблуках. Она молчалива и стеснительна. Она не поднимает глаз и почему-то не заходит в дом. Остаётся на крыльце, садится рядом со мной на верхнюю ступеньку, смотрит в сторону, всё ещё молчит. Она заметно дрожит, ёжится, ей ужасно страшно.
Потом робко, со странной, неустоявшейся улыбкой забирает из моих рук книжку, что-то неясно говорит мне. Я её не понимаю, я её почему-то даже не слышу, я очень не люблю её. Стыдно признаться – ненавижу. И ничего не могу поделать с этим. Отбираю у неё книжку, замечаю, что она смотрит на меня с испугом и обидой, делаю вид, что читаю, угадываю в себе чувство жалости к ней, которое тотчас тает…
Потом, когда я вырасту, мне будет ужасно стыдно перед Витиной женой.
Много позже, когда Витина вдова отправит мою тётю умирать в хоспис, я осознаю, что я была очень умным, прозорливым ребёнком. И снова начну ненавидеть эту женщину. Теперь уже с чистой совестью.
* * *
Мне – почти семь.
Летний полдень. Бабулин вишнёвый сад. Я сижу под своим любимым деревом, вишней-майкой, раскладываю прямо на земле этикетки, которые тётя принесла мне с консервного завода. У меня прекрасно всё сходится в моём детском, игрушечном балансе вещей по цветовой гамме: тыквенный сок, преобладание жёлтого, – один рубль; огурцы, доминирование зелёного, – три рубля; томаты, наличие красного, – десять; икра из баклажанов, с фиолетовым цветом, – двадцать пять. По размеру этикетки почти как деньги, как купюры. Теперь будет гораздо интереснее играть в магазин.
Скоро должен прийти мой двоюродный брат Женька.
Но он не захочет играть в магазин. Он будет играть только в больницу.
Женька жил в Харабалях, учился в здешней школе, у него была куча друзей, масса дел. Приходя к бабуле повозиться со мной, изнывающей здесь от одиночества, он делал мне одолжение. И всем своим видом всегда показывал мне, каким огромным это одолжение было.
Лязгала ручка-кольцо калитки, Женька не спеша вплывал во двор, я летела к нему сломя голову, с чувством сокрушительной радости.
– Женя, давай играть в школу!
– Нет. Давай в больницу.
– А давай лучше в жмурки!
– Нет. Будем играть в больницу.
– А может, в магазин?
– Всё. Я пошёл домой. – Он разворачивался, брался за ручку-кольцо.
– Женечка, не уходи! – Я рыдала и соглашалась на больницу.
В тот день Женька пришёл с единственной на тот момент моей харабалинской подружкой, Иринкой Павловой, столкнулся с ней на улице.
При Иринке Женя никогда не выделывался. Без колебаний согласился на прятки.
Водить выпало Иринке. Я побежала прятаться на задний двор, забежала в проход между забором и всякими постройками, пробежала мимо задних стен туалета, курятника, сарая. И вдруг обнаружила, что между курятником и сараем есть щель, очень узкая, но боком я туда помещаюсь. Протиснулась.
Я очень долго ждала, когда же меня найдут. Иринка искала сама, потом уже с Женей, который видел, что я побежала на задний двор, и наверняка выдал меня. Они заглядывали в туалет, в курятник, в сарай. Вышли в проход, но не пошли по нему до конца, ушли, встали в центре заднего двора. Я, стиснутая курятником и сараем, тихонько выдохнула с облегчением. Они громко строили всевозможные невероятные предположения. Может быть, я перемахнула через забор к соседям? Или я лежу на крыше сарая? Или я внутри сарая, но закопалась в уголь? Женька, брат мой, которого я бесконечно любила, предположил, что я упала в туалете в яму, утонула, и нет смысла меня искать. Недрогнувшим голосом. Равнодушно. Бесслёзно.